Секонд — хенд

У психологической войны не женское лицо, но легкая женская поступь. Они не отстанут от нашей страны — вот о чем эта Нобелевка.

Print Friendly Version of this pagePrint Get a PDF version of this webpagePDF

"У войны не женское лицо" Рисунки Anton Barchatkou

«У войны не женское лицо»
Рисунки Anton Barchatkou

Сергей Морозов

Тот, кто наблюдает за полемикой последних лет, развернувшейся вокруг Сталина, СССР и нашего постсоветского бытия вряд ли узнает из книги Алексиевич что-то новое. По большому счёту «Время секонд хэнд» всего лишь объёмная и удобная для использования компиляция на эту тему. Присутствует весь джентльменский набор: от «Сталина на Вас нет» до покаянных, печальных, горделивых (на выбор) воспоминаний о репрессиях и годах перестройки.

Слова «обжигающая», «трогающая» в её адрес во многих рецензиях – это эпитеты от тех, кому «наши беды и не снились, а думы не икались». Они естественны и понятны для западных читателей, которые не в курсе всех наших непрекращающихся печатных и интернетных баталий вокруг советского и постсоветского. Для них книга Алексиевич, что-то вроде посещения комнаты страха. Приятно и будоражит.

С другой стороны, написано не только на экспорт, но и для внутреннего употребления. И здесь перед нами уже как у Вересаева «литература на эстраде». Катарсис, удовлетворение потребности в совести и в гражданских мотивах. Читая такие книги, читатель ощущает себя человеком и гражданином, принимает душ совести и гуманизма, после чего может спокойно жить дальше. Такого рода книги – что-то вроде утренних пробежек с целью поддержания тонуса и фигуры для тех, кто далёк от настоящей, реальной духовной работы. Прочитал, облился слезами над замыслом – и всё, ты – человек.

Всё содержание книги можно рассматривать как тест на совестливость и гражданственность. Если читатель его не прошёл, не проникся и не обжёгся, то, на мой взгляд, за него можно только порадоваться. У него, слава Богу, стойкий иммунитет к «гражданственности». Потому что при всей негативности и покаянности исповедей интеллигентных читателей «Архипелага ГУЛАГ» и Пастернака, которыми полно повествование о бэушном времени, книга Алексиевич претендует на продолжение этой традиции, на закрепление в пантеоне интеллигентских божков, по которому свои будут опознавать своих, как сейчас по Бродскому.

С самого начала автор обещает нам две вещи – исследование красного человека и исследование «домашнего социализма». Но он лукавит. В книге нет ни того, ни другого.

Полноценное исследование и человека и социализма затруднено уже хотя бы тем, что книга придерживается почти фоменковской исторической хронологии: за Сталиным у Алексиевич почти всегда сразу следует Горбачёв, за 45–53-ми годами 89–91-й «и другие годы». Вся 75-летняя история страны уместилась в эти несколько лет и свелась к времени репрессий и перестройки, увенчавшись для полноты картины «лихими 90-ми». Сладкого застоя, времени целины, комсомольских строек и размеренного советского быта будто и не было. Автор, конечно, хозяин-барин, и волен кроить исторический процесс в своих целях, как ему заблагорассудится. Но наша цель, во избежание недоразумений, сразу предупредить читателя, что никакой развёрнутой картины советского прошлого он, читая «Время секонд хэнд», не получит.

Вольное обращение с историей основано на субъективном антропологическом представлении о советском человеке как человеке военном и страдающем.

«В общем-то, мы военные люди. Или воевали, или готовились к войне. Никогда не жили иначе. Отсюда военная психология. И в мирной жизни всё было по-военному. Стучал барабан, развевалось знамя… сердце выскакивало из груди…»

Такое видение «красного человека» предопределяет содержание книги, которое некоторые называют лживым, но которое я определил бы как выборочное и одностороннее. Записанные и рассказанные на страницах книги истории – это лишь часть правды, поэтому автору сразу можно поставить на вид введение читателей в заблуждение. Перед нами не вся советская цивилизация, а лишь определённый её срез.

Заявка на исследование «красного человека» не имеет под собой оснований ещё и потому, что в центре внимания автора оказывается на самом деле человек постсоветский, переживший травму распада СССР и забвение о том, каким он был тогда, в советское время. Во многих интервью, с которыми читатель знакомится в книге, отчётливо просматриваются итоги многолетней идеологической обработки сознания бывшего советского человека. Перед нами уже ретроспекция и реконструкция, с определённой точки зрения, в определённом ракурсе. Это уже идеализированный или наоборот очернённый образ, это плод рефлексии, воспоминаний, отравленных безрадостным, или напротив более-менее неплохо сложившимся настоящим. «Красный человек» Алексиевич – это миф, брэнд, который содержит в себе только то, что от него ожидают: посттоталитарный травматический шок, фантомные боли, манию величия и комплекс неполноценности одновременно. [см. хороший пример, как носители подобных фантомов, атакуют людей, сохранивших память о советской реальности со всеми её плюсами и минусами.]

Между тем, «а у этих один страх», относится именно к постсоветскому, а не к советскому человеку. От чего уж точно был избавлен советский человек, так это от этого удушливого страха перед «тоталитарной государственной машиной», то есть от того, что так с удовольствием расписывает и озвучивает на страницах своей книги Алексиевич. Страх этот и это чувство покорности и бессловесности – для меня, как человека заставшего последние годы существования СССР, нечто немыслимое, впервые вычитанное из огромных разворотов газеты «Правда» за 1987–88-й год с портретами Тухачевского, Якира, Уборевича и «Детей Арбата». Из них я впервые узнал, что, оказывается, мы чего-то боимся, что, оказывается, вся страна сидела в ГУЛАГе (кроме моих родственников почему-то).

Не менее сомнительна и претензия автора дать нам картины «домашнего», «внутреннего» социализма, сохранить и передать уходящие детали и приметы того времени. Вместо картин быта перед нами опять насквозь политизированное изложение, бегущее по заколдованному кругу: Сталин-репрессии-перестройка-свобода-обманули.

Даже у меня воспоминаний о домашнем социализме больше, чем во всей книге. Еженедельный поход всей семьёй в кино на какой-нибудь фильм, обязательно иностранный, ананас, неожиданно приобретённый зимой, цветной телевизор, который отец принёс взамен старого чёрно-белого, вкус кекса за 16 копеек, который я покупал по дороге из школы – вот мой внутренний домашний социализм, вот каким я его запомнил. А дальше ещё и ещё.

Магазин технической книги на вокзале, образовательный канал на полдня по второй программе ЦТ – фактически, дистанционное образование задолго до всех этих курсер, утренние пробежки и игра в футбол на стадионе по соседству, прогулки с друзьями в пригородном парке и лесу. Всё это я помню. А вот антисоветскую пропаганду, диссидентщину, байки о страданиях родственников в застенках ГУЛАГа – нет.

Лишь две трагедии – бытовое пьянство и дефицит, врезались мне в память из того домашнего социализма. И ничего, совершенно ничего трагического из области политики. При этом вряд ли стоит отрицать то, что рассказано в книге Алексеевич. Просто эти истории нетипичны для той страны в целом и типичны для определённой социальной группы, для интеллигентской прослойки, в первую очередь столичной. Там да, там наверняка вся мысль только и могла вертеться вокруг Шаламова и ГУЛАГа. А нам, в нашем домашнем социализме всем этим заниматься было некогда. Мы сажали картошку, строили дачи и погреба, бегали, громыхая бутылками и банкой в сетке за сметаной и молоком, пили «Дюшес» и «Буратино», ходили на рыбалку и ездили купаться всей семьёй на городской пляж.
Среди нас не было ни палачей и ни жертв. Да мы и не мыслили такими категориями, и не жили ими. Мы и в самом деле жили в домашнем, внутреннем, а не том, гулаговском или имперском социализме, которые соперничают теперь в общественном сознании и во «Времени секонд хэнд».

Впрочем, даже в своей попытке рассказать нам советские и постсоветские ужасы «обжигающая» книга вовсе не обжигает, да и жестокой не кажется. Когда вот так нагромождают боль, трагедии и ужасы, они перестают восприниматься в качестве таковых. «Смерть человека – трагедия, смерть миллионов – это статистика» – известно давно. Перед нами, может быть, и не такая обширная, но всё же, статистика. Одной лишь истории, рассказанной из множества, вполне хватило бы на то, чтобы читатель почувствовал и прочувствовал произошедшее со страной, с человеком. Но Алексиевич предпочла социологию литературе, количество качеству, художественное исследование художественному вымыслу, секонд хэнд чужих мнений и впечатлений своеобразному авторскому взгляду.

При этом цель, поставленная автором, предостеречь нас от повторения прошлого, показав, как оно перетекает в живое секонд хэнд настоящее, вряд ли достигнута. От книги Алексиевич веет забытой атмосферой перестроечной вольницы, гласности и покаяния, выдержанной в духе этих «Пресс-клубов», «Взглядов», «12-й этаж», газетных рубрик и колонок времён перестройки. В этом смысле название книги двусмысленно, поскольку говорит не только о предмете её повествования, но и о её направленности.

Борясь с одним вновь проживаемым прошлым (советским, сталинским, имперским), «Время секонд хэнд» вольно или невольно предлагает нам другое (перестроечное). И если мы поверим автору, то вряд ли выберемся из дурной бесконечности и окажемся у конца времён, за которым начнётся что-то новое, начнётся будущее.

Источник

44942_600(1)

Вообще, книги Алексиевич — типичный пример эмоциональной манипуляции, основанной на двоякого рода неправде. Первая обычная для писателей: как у Пушкина, где вроде бы важная мораль выводится путём очернения Сальери, творца, не менее значимого чем Моцарт. Вторая — уже идеологическая тенденция, как в «Архипелаге» и т.д. солженицынских творениях: по книгам видно, что она и свои слова опрашиваемым вкладывает, и не все их ответы регистрирует, и к ложным воспоминаниям побуждает (а как поведенщик, я знаю что вообще память и воображение — это одно и то же чувство, а автобиографическая — в первую голову).

Поэтому нормальным историкам стоило бы рандомно проверить её истории — вангую что 8 из 10 окажутся «сделанными» а не записанными. Только Солженицын бил на злость, производя «ужасы режима»  (также как известный больше западному читателю Тимоти Снайдер, производитель лжи о «кровавых землях»), Алексиевич — на жалость, конструируя «трагедии».

И это предположение, возникшее от небольших фрагментов двух её книг — больше не выдержал ввиду устойчивого ощущения хорошо сделанной лжи — подтверждается фактами (о чём узнал лишь недавно).

См. рассказ про «уничтожение евреев партизанами» и реальность. Или как мне рассказали её коллеги-писатели в соцсетях, «Собственно, после «Цинковых мальчиков» её привлекали к суду именно за искажение рассказанного. Не знаю, чем кончилось, возможно, просто замяли«.

Или соображения литературоведов:

«Записанные на диктофон речи обыкновенных людей поражают воображение — люди говорят, как пишут. Причем пишут публицистику:

«Страна покрылась банками и торговыми палатками»; «Горбачевские годы… Свобода и купоны. Талоны… купоны…»; «Советское время… У Слова был священный, магический статус. И по инерции на интеллигентских кухнях еще говорили о Пастернаке, варили суп, не выпуская из рук Астафьева и Быкова, но жизнь все время доказывала, что это уже неважно…» «Геополитика пришла к нам в дом. Россия распадается… Скоро от империи останется одно Московское княжество…».

Вероятность того, что Алексиевич встречались, как на подбор, именно такие особые обыкновенные люди, ничтожно мала. Кроме того, в записанных рассказах на удивление много анекдотов. Повальная любовь интервьюируемых Алексиевич к анекдотам тоже сомнительна.

Или вот такой приём: рассказ в рассказе. Женщина, у которой в Чечне погибла дочь («Олеся Николаева — младший сержант милиции, 28 лет»), вдруг начинает пересказывать историю бывшего офицера, встреченного в электричке. Пересказывает от его имени и в художественных подробностях: «Стоит старый чеченец и смотрит: нас полная машина дембелей. Смотрит и думает: нормальные русские парни, а только что были автоматчики, пулеметчики… снайперы…», — это будто бы бывший офицер так ей рассказывал. И при этом саморазоблачался: «Можно многое себе позволить… Ты — пьяная скотина и у тебя оружие в руках. В голове — один сперматозоид… …Работа палаческая… Умирали за мафию, которая нам еще и не платила». Поверить в то, что всё это воспроизводит несчастная мать, очень трудно.

Вот другая несчастная мать; она говорит о невероятно любимом сыне, в 14 лет покончившим с собой. И — уснащает свой рассказ множеством стихотворных цитат — от обэриута Введенского до Высоцкого. Читает стихи и «Василий Петрович Н., член коммунистической партии с 1922 года, 87 лет» (в версии 1993 года — с 1920 года, но это пустяки).

«Умирали ради него [ради будущего], убивали. Крови было много… и своей, и чужой… «Иди и гибни безупречно! / Умрешь недаром — дело прочно, / Когда под ним струится кровь…», «То сердце не научится любить, которое устало ненавидеть… »

Он же наизусть воспроизводит пассаж из романа «Что делать?», своего любимого. Видимо, для придания разговорной живости этой слишком уж литературной речи вставлены то здесь, то там ремарки: «Из-за кашля опять неразборчиво»; «Почти кричит»; «Удивленно» и т. п. Но это мало что меняет.

Ошибки в мелочах тоже свидетельствуют против подлинности. Например, москвичка говорит: «Бабушка просила похоронить ее на Хованском кладбище, но без взятки туда не пробиться, кладбище старое, известное…» Однако любой москвич (в отличие от жителя другого города) знает, что Хованское кладбище — не старое, а, по московским меркам, новое, организовано в начале 1970-х.

Вот некто неизвестный («Из уличного шума и разговоров на кухне (2002−2012)») рассказывает о том, как он, отвечая на призыв Егора Гайдара к «москвичам, всем россиянам, которым дороги демократия и свобода», пошёл к Белому дому и там вроде бы таскал раненых. Однако те, кто отвечал на призыв Гайдара, не могут не знать, что призывал он прийти и спасать демократию не к Белому дому, а к Моссовету.

А вот русская беженка из Абхазии: «Рано-рано проснулись от грохота. По нашей улице шла военная техника. […] Одна машина затормозила возле нашего дома. Экипаж русский. Я поняла — наемники». То есть русская девушка называет русских солдат — наёмниками, но почему-то бежит в далёкую незнакомую Москву, бросая родную мать в Сухуми. Злые люди не разрешают ей взять в самолёт даже мамины пирожки (!), а рядом грузят чемоданы и большие коробки «товарища майора». Всё очень пафосно и неправдоподобно.

Homo soveticus предстаёт со страниц этой книги в лучшем случае безнадёжными лузером. Он гордится честной бедностью, новой жизни не знает, её не принимает и знать не хочет. Для него чтение «Доктора Живаго» и др. — главное в жизни. Один из совершенно невероятных эпизодов книги — молодая женщина с больным ребёнком в больнице: «У меня всегда был под мышкой „Архипелаг ГУЛАГ“ — я его в ту же минуту открывала. На одной руке умирает ребенок, а в другой — Солженицын. Книги заменяли нам жизнь. Этот был наш мир».

Чаще же этот homo soveticus — редкостный подонок и сволочь. Например, переживший оккупацию еврей (в Белоруссии) рассказывает, как он впервые услышал слово «жид» — именно от советских людей, своих соседей. И советские крестьяне на евреев доносили. И советские партизаны над евреями издевались… Нет, немцы, конечно, тоже присутствуют — всё-таки война, гетто, — но как-то по касательной. А некоторые даже проявляют человечность: так, один немец, поняв, что мать рассказчика — русская, посоветовал ей не прыгать в общую яму-могилу.

1406(1)

Бывший энкавэдэшник-палач вспоминает:

«…на войне я отдыхал. Расстреливаешь немца — он кричит по-немецки. А эти… эти кричали по-русски… Вроде свои… В литовцев и поляков было легче стрелять. […] Мы все в крови… вытирали ладони о собственные волосы… Иногда нам выдавали кожаные фартуки… Работа была такая. Служба».

А вот и лихие 90-е, в вспоминания о которых почему-то вмешивается Сталин: «Каждое утро во дворе находили труп, и уже мы не вздрагивали. Начинался настоящий капитализм. С кровью. Я ожидал от себя потрясения, а его не было. После Сталина у нас другое отношение к крови… Помним, как свои убивали своих…»

Сегодняшний день не лучше. Армянка, беженка из Баку, говорит дочери, которая хочет «походить по Красной площади». — «Туда не пойдем, доченька. Там — скинхеды. Со свастикой. Их Россия — для русских. Без нас».

По Алексиевич, мы — фашисты, бандиты, стукачи, палачи, иногда жертвы или идиоты с томиком Солженицына под мышкой… Это такой сильно ношеный секонд хэнд из мифологии, которую принято называть либеральной. Предисловие к книге Алексиевич назвала «Записки соучастника», вроде бы смиренно признавая, что она — тоже homo soveticus. Но это всего лишь еще один художественный приём, ничего по сути не меняющий. Скорее — усугубляющий дело. Потому что перед читателем не verbatim и не non-fiction, а беллетризованная публицистика, за которой проступает глобальная — пропагандистская — неправда. И то, что это сочинение попало в список финалистов «Большой книги», можно счесть простым недоразумением. (А разговоры о Нобеле в связи с Алексиевич просто смешны. Даже если их ведут добропорядочные немцы.)

И напоследок случай из жизни. Одна американская журналистка, Janet Cooke, опубликовала очень трогательную историю про 8-летнего героинового наркомана. Мальчика все жалели, а Janet Cooke дали престижную Пулитцеровскую премию в номинации «За очерк» («for Feature Writing»). Потом выяснилось, что мальчика-то не было — журналистка его просто придумала. Премию пришлось вернуть».

Источник

l-101559

Как пишут (самые умные и честные) единомышленники авторки:

«Алексиевич, конечно, молодец, но премию ей с тем же успехом можно было дать и в номинации «физика», она ведь что-то о Чернобыле писала. Сама идея, что литература ценна ровно настолько, насколько хорошо она обслуживает идеалы либерализма, полностью предвосхищена статьей «Партийная организация и партийная литература», от которой меня тошнило еще в детстве. Либерализм отдельно, культура отдельно«.

Соглашаясь с автором по существу, видишь, что присуждение —  уже который раз — подтвердило справедливость помянутой статьи Ильича. Так есть; а нравится или нет — дело вкуса. И понимаешь реакцию специалистов-историков:

«Присвоение Нобелевской премии Алексиевич — это по-настоящему плохая новость только для одной категории граждан.

Для историков.

Публицистика Алексиевич — это принципиальное отрицание профессиональной работы историка. Работа в архивах, критика источников, сопоставление разных точек зрения, проверка, проверка и снова проверка информации — все это подменяется смелой компиляцией некритически воспринятых и произвольно отобранных устных свидетельств. Бродячие мифы и легенды обретают новую жизнь в качестве «достоверных» фактов; эмоциональное воздействие на читателя становится важнее аналитичности.

В ближайшее время мы увидим вал подобной «исторической литературы», подменяющей собой научные исследования. И, что самое печальное, именно подобный формат будет воспринят жаждущим простых объяснений и щекочащих чувства ужасов обществом».

Источник

 

Об авторе wolf_kitses