Пролог Октябрьской революции: 27 февраля (12 марта) 1917

В честь 100летия Великой Русской Революции в течение года мы публикуем статьи М.Н.Покровского из одноимённого сборника -  про Февраль, Октябрь, Гражданскую и восстановительный период (М.: издательство Комакадемии, 1929).
Обратите внимание на первые, поскольку Февраль охранители пытаются дискредитировать, как "заговор масонов и гадящей англичанки"....

Print Friendly Version of this pagePrint Get a PDF version of this webpagePDF

 Воззвание Исполнительного комитета Совета рабочих депутатов о предстоящем заседании представителей рабочих и солдат и об избрании на это заседание своих депутатов. 27 февраля 1917 г.

Воззвание Исполнительного комитета Совета рабочих депутатов о предстоящем заседании представителей рабочих и солдат и об избрании на это заседание своих депутатов.
27 февраля 1917 г.

От редакции: в честь 100летия Великой Русской Революции в течение года мы публикуем статьи М.Н.Покровского из одноимённого сборника —  про Февраль, Октябрь, Гражданскую и восстановительный период (М.: издательство Комакадемии, 1929).
Обратите внимание на первые, поскольку Февраль наши охранители с реставраторами пытаются дискредитировать, как «заговор масонов и гадящей англичанки». Михаил Николаевич убедительно показывает, почему это не отдельная, и не другая революция, а преддверие Октября, который в основном наивности масс и классовому предательству «социалистов» удалось оттянуть на 8 месяцев, соответственно продлив бойню.
Ещё важно, что он доказательно обосновывает, что альтернативой Октябрю была потеря национальной независимости и превращение страны в полуколонию стран Антанты, вроде Китая. Вангую, что лет через 10-15  Ленина и большевиков будут чтить не только как коммунистов, создателей первого в мире бесклассового общества, но также за национальное освобождение, за что турки чтят Кемаля, китайцы — Сунь Ят Сена и пр. Что потихонечку начинает осознаваться, пусть (пока) совершенно неадекватно, со стремлением понятно зачем исказить деятельность Ленина и большевиков, скрыть в ней главное — коммунизм, освобождение .трудящихся, разрушение «мира насилья» со строительством нового мира.

«Покровский М.Н.

Четыре года Россия республика… Теперь ничье сердце не забьется при этом слове: чем же быть РСФСР, как не республикой?—Это само собой разумеется. Восторг по этому поводу был бы такой же смешной наивностью, как те во­сторги по поводу железных дорог, которые вызывают у нас улыбку, когда мы перелистываем журналы 1830-х годов. Где-то на свете существуют какие-то «монархи»: мало ли странных старых обычаев! Но когда речь идет о перегово­рах с Англией, говорят о Ллойд-Джордже—и едва ли один читатель газеты из тысячи вспомнит по этому поводу, что ведь в Бекингемском дворце все еще сидит двойник Николая Романова, Георг V.

Эта устарелость вопроса о монархии и республике чрезвычайно характерна для наших дней—дней последнего и решительного боя старого мира с новым. Ни тому, ни другому миру не до «форм правления». Буржуазия всех стран с вели­чайшей охотой отдаст все династии за прочную гарантию от «большевизма». И недаром самая передовая изо всех бур­жуазий, американская, пророчески предлагала, за несколько месяцев до нашей Февральской революции, отречься от мо­нархии (осужденной почти открыто, насколько позволяли дипломатические приличия, в известной декларации Вильсона, в конце 1916 года). Правда, отрекаться было уже поздно, этим уже ничего нельзя было спасти и предупредить, но известное чутье американцы все же обнаружили.

Республика в России до такой степени носилась в воз­духе с самого начала войны 1914 года, что ее определенно предсказывали еще за два года до революции. В одном рефе­рате, который был прочитан среди русской эмиграции в мае 1915 года в парижском «клубе интернационалистов», не толь­ко определенно указывалось, что ближайшая революция в России приведет к республике, но и еще с большей опре­деленностью подчеркивалось, что прежде, чем рабочие за­воюют настоящую республику, нам придется пройти через «призрачную республику» кадетов — нечто в роде «призрачной конституции», которую Россия получила в октябре 1905 года от Николая II. Докладчик определенно предостерегал товарищей от увлечения этой республикой, которую мы должны будем разрушать своими руками, чтобы расчистить дорогу республике пролетарской. Думал ли он тогда, что ему при­дется самому принимать участие в этом разрушении?

Плеханов сказал, что революция в России может по­бедить только как рабочая революция. Он не договорил, что рабочая революция может быть только антимонархиче­ской, только республиканской. Взяв власть в руки, рабочий, несомненно, освободится от фабриканта—это было совершенно ясно. Но не менее ясно было, что рабочий не оставит царя. Ибо царь, король, император есть последнее прибежище фабриканта.

Французской буржуазии позволяла играть в республику крайняя слабость французского пролетариата да наличность во Франции сильного, многочисленного, крепкого кулацкого крестьянства; недаром гарнизон Парижа всегда пополнялся новобранцами из самых отсталых крестьянских местностей, а время войны «порядок» в столице французской респу­блики поддерживали прямо таки аннамиты[1]. Но более развитые капиталистически во Англия и Германия удерживали (пер­вая и до сих пор удерживает) «возлюбленного монарха» до последней возможности. Той беспрекословной, слепой дисци­плины, которая нужна буржуазии для войска, полиции, чи­новничества, не построить на всеобщей подаче голосов. Тут нужно что-то «божественное», что выше всяких парламентов и при помощи чего, в случае крайней нужды, можно ра­зогнать даже и парламент, если в нем большинство окажется в руках социалистов, например.

Монархия нужна была буржуазии всегда, но в одни периоды развития капитализма больше, а в другие —меньше. Абсолютизм нового времени, как Людовика XIV, так и на­шего Петра, создан торговым капиталом, которому нужна была «железная рука» как для того, чтобы вымогать при­бавочный продукт из самостоятельного, юридически, мелкого производителя, так и для завоевания торговых путей, рынков и колоний. С развитием промышленного капитализма эта не­обходимость в «железной руке» ослабела: внутри страны «экономическое» принуждение сменило «внеэкономический» гнет—рабочего стали подчинять капиталисты нс молотом, как крестьянина, а голодом.

На внешних рынках первые промышленно-капиталисти­ческие страны почти не встречали конкурентов. В самом на­чале XIX века Франция на этом пути вздумала было соперни­чать с Англией, но разгром Наполеона быстро отучил от этого, а позже обе страны удачно размежевывались. Фактиче­ски Англия была монополисткой почти во всех областях, исключая производств предметов роскоши, и так шло до выступления германской промышленности в последней чет­верти XIX века.

На почве английской монополии развился английский либерализм, обошедший все страны вместе с английскими товарами. Капитал—экономный хозяин: кто не нужен, сейчас же уволят или, по крайней мере, переведут на голодный рацион. С монархией случилось последнее. Совсем убрать корону с фасада буржуазного здания было неудобно—мы уже видели почему. Но давать волю рукам коронованного автомата тоже было не к чему. В Англии дело упрощалось еще тем, что автомат был все время женского иола. Викто­рия царствовала там более 60 лет. Все это время Англией управляли ставленники капитала — Пальмерстоны, Биконсфильды, Гладстоны, и в Европе привыкли думать, что английский король существует только «для парада».

Но вот Виктория умерла (в 1901 году), престол занял ее, уже весьма пожилой, сын и картина резко изменилась. Эдуард VII начинает «делать политику». Все переговоры с иностранными государствами он ведет лично и англо-русский союз 1907 года, точно так же, как и англо-французский союз, дело его рук. В чем же дело. Только ли потому, что на троне оказался мужчина? Вовсе нет, конечно. Но английская монополия на мировом рынке была поколеблена—герман­ский капитал самое Англию стал заваливать своими товарами. И английскому промышленному капиталу все чаще и чаще приходилось думать о «внеэкономическом принуждении» во внешней политике: с первых лет XX столетия Англия го­товится к войне с Германией и ищет себе союзников. А с другой стороны, в Англии, под влиянием растущей именно благодаря неудачам мировой конкуренции дороговизны, на­чинает все шире и шире развертываться рабочее движение[2].

20141124_FevrRev2

Железная рука понадобилась и внутри страны. Наступила эра борьбы за мировую монополию и за сохранение путем пря­мого насилия капитализма, пережившего себя как система хозяйства. Словом, эре империализма сильная центральная власть была опять нужна.

Особенности русского развития заключались в том, что здесь намеченные сейчас фазы развития капитализма (тор­говый капитализм, промышленный капитализм) чрезвычайно быстро следовали одна за другой. До 1861 года у нас торго­вый капитал царил—самодержавие Николая I и крепостное право были его орудиями. Освобождение крестьян было пер­вой уступкой промышленному капиталу, нуждавшемуся во внутреннем рынке и «резервной армии труда». Но не успел расцвести у нас неизбежный политический спутник промыш­ленного капитала—либерализм, как и у нас начинается с 90-х годов прошлого века, рабочее движение, и у нас на­чинается борьба за монополию, правда, не мировую, как у Германии с Англией, а местную (сначала на Дальнем Востоке с Японией, в 1903—1905 гг.),—словом, и для России насту­пила эра империализма. И русский либерал очутился между двух стульев.

С одной стороны, он вопил о произволе Пле­ве, о необходимости правового порядка,—с другой, уже в 1904 году он же заявлял о необходимости вернуть Николая, ежели он бежит в Данию, а когда рабочее движение при­няло форму рабочей революции, в октябре 1905 года, бур­жуазный либерализм у нас всецело поддержал министерство Витте, «усмирявшего» рабочую революцию, не решившись, однако, вступить в него формально.

Рабочее движение было подавлено самодержавием при помощи заграничного капитала — этим сразу наметил­ся, еще в 1900 году, международный характер будущей рус­ской революции. Не принимавшая в этом подавлении фор­мального участия русская либеральная буржуазия не полу­чила и, хотя бы кусочка, власти. Она должна была удоволь­ствоваться тем, что ее терпели. Зато фактическую власть все больше и больше захватывал иностранный, финансовый, банковый капитал, милостями которого жило самодер­жавие. Участие России в войне 1914 года диктовалось го­раздо больше интересами этого чужого, англо-французского империализма, нежели очень еще слабо намечавшегося рус­ского—«национального». И тут опять судьбы России реша­лись в международной плоскости.

Карикатура «Не угодно ли присесть на престол?». 1917 г.

Карикатура «Не угодно ли присесть на престол?».
1917 г.

А в международной плоскости дело шло на решительное столкновение пролетариата и буржуазии. Стоя на самой опушке леса, видишь только отдельные деревья: у нас все, что происходило между 1907 и 1914 годами, не сливается еще в одну общую картину, нам видно слишком много подробностей, разрознивающих впечатление. Но историки ближайшего будущего не затруднятся объединить в одно целое большую французскую железнодорожную забастовку 1910 года, большие германские стачки в Вестфалии и в са­мом Берлине в ближайшие к этому годы, английское заба­стовочное движение, достигшее своей высшей точки в 1912 году, с одной стороны,—ленский расстрел того же года и все, что за ним последовало, до огромного петер­бургского движения летом 1914 г.,— с другой. Мировой большевизм нарождался уже за пять лет до на­чала русской революции.

Процесс мог затянуться и на 10 лет—война явилась аку­шером истории, ускорив роды. Что война была не только вооруженной дракой двух групп финансового капитала, ан­гло-франко-американской и германо-австрийской, но и во­оруженной самообороной капиталистов каждой из этих сторон против собственного пролетариата, факт слишком общеизвестный, чтобы стоило на нем настаивать. Давно отмечено, что вступление в войну каждого нового государства предварялось введением внутри этого государ­ства осадного положения.

Простоватых читателей га­зет уверяли, что это «всегда так бывает», что «так нужно». Это голый вздор: во Франции во время франко-прусской войны 1870—1871 гг., даже когда пруссаки занимали почти половину страны, осадное положение существовало лишь в департаментах, близких к фронту; во всей остальной части страны конституцию и не думали отменять. Но теперь войну хотели использовать, чтобы подавить слишком широко развертывавшееся рабочее движение, чтобы придушить ста­новившиеся слишком сильными рабочие организации. До­стигли даже большего, чем хотели: «испытанные бойцы со­циализма», вожди партии 11 Интернационала и профсоюзов, напуганные осадным положением, приманенные надеждой на кусочек власти, прямо перебежали в буржуазный лагерь, став агентами воюющего империализма при пролетарских массах.

Так или иначе, уже в 1914 г. друг против друга стояли две международные силы—буржуазия на одной сторо­не, пролетариат—на другой. Взрыв мог произойти всюду, и всюду немедленно он отлился бы в форму социалисти­ческой революции. В России и Германии—отчасти и в Италии—мы имеем уже фактические доказательства этого. Но почему дело началось с России?

Ответом на это служит то, что мы говорили выше о ха­рактере и темпе (степени скорости) русского экономического развития. У нас фазы развития капитализма находили одна на другую, промышленный капитал был налицо, когда еще не увял торговый, а империализм захватил промышленный ка­питализм еще в период роста. Это имело определенное влия­ние на состав русской буржуазии. В настоящих империалист­ских странах, как Англия или Германия, банковый капитал в кругу буржуазии имел уже определенную гегемонию—все неимпериалистские интересы должны были смолкнуть перед ним. У нас только в самые первые месяцы войны буржуазии удалось достигнуть такого единства. Это потому, что тогда думали еще, что и сама воина ограничится немногими меся­цами.

Похороны жертв Февральской революции. Невский проспект. Петроград. 23 марта 1917 г. Фотограф П. Оцуп.

Похороны жертв Февральской революции. Невский проспект. Петроград. 23 марта 1917 г. Фотограф П. Оцуп.

Как только стало ясно, что война затягивается, что про­играна не только «хлебная кампания» 1914 года, но придется пожертвовать и 1915 г., торговый капитал, в сущности, начавший войну (Дарданеллы нужны были в первую голову ему—он наживал на хлебном вывозе и желал иметь в кар­мане «ключи от собственного дома»), стал скучать. Наоборот, капитал промышленный, сначала весьма неохотно втягивав­шийся в авантюру, ему собственно еще не очень нужную, по мере роста военных заказов получал все больше и больше аппетита к войне. Наверху, где интересы торгового капитала были виднее и понятнее—на торговом-то капитале ведь и выросло российское самодержавие,—где он имел сильных адвокатов в лице крупных помещиков, заинтересованных в хлебном вывозе, начали колебаться именно в то время, когда в среде фабрикантов и заводчиков всякие колебания пре­кратились.

Милюков в своей истории русской революции весьма прозрачно намекает на какое-то шушуканье с немцами Нико­лая II и его министров с осени 1916 года. У нас есть косвенные указания и с противоположной германской стороны. Правительству того же Милюкова его швейцарский осведо­митель сообщал в апреле 1917 года, со слов «одного извест­ного берлинского банкира», что

«в германских руководящих сферах русская революция произвела сначала удручающее впечатление вследствие того, что в Берлине уже были совершенно уверены в близком сепаратном мире с Россией. Русские события разрушили эту надежду, и раз­очарование было страшное».

В доставшихся нам бумагах Николая Романова никаких документальных следов его пе­реписки с немцами о сепаратном мире не нашлось. Но в его дневнике сохранились две записи, объясняющие, почему именно в его бумагах и бесполезно было бы эти документы искать. 9 марта он приехал—уже бывший император—в Цар­ское Село, а 10 марта записал: «просматривал, приводил в порядок и жег бумаги»; 11 марта, «продолжал сжигать письма и бумаги».

Характерно, что милюковское правительство, которое могло с первой же минуты—казалось бы, должно было— опечатать бумаги Николая, ничего подобного не сделало. Мо­нархия, как сейчас увидим, слишком была нужна даже про­мышленной буржуазии, олицетворявшейся кадетами. Устраи­вать «скандал» Николаю, разоблачая его шашни с немцами, Милюкову не было расчета. Но Николай, вероятно, помнив­ший процесс Людовика XVI и прекрасно знавший, что в Пи­тере, кроме правительства Милюкова, есть еще какой-то, как он выражался, «рабочий комитет» (в одном месте Николай прямо называет его «социал-демократическим»), считал меры предосторожности не излишними.

Для чего нужно останавливаться на этих мелочах? А для того, чтобы понять, почему в России буржуазия не встретила рабочую революцию сплошным фронтом, как это было полутора годами позже в Германии. Промышленному капиталу было выгодно в лице Николая сковырнуть торговый ка­питал и затянуть войну. Милюков нисколько и не думает этого скрывать. Говоря о настроении «парламентских кру­гов» (читай «прогрессивного блока»), он так объясняет это настроение: их («парламентских кругов») главным мотивом было желание довести войну до успешного конца в согласии с союзниками, а причиной их оппозиции—все возраставшая уверенность, что с данным правительством и при данном режиме эта цель достигнута быть не могла.

«Против идеи достигнуть цели революционным путем парламентское боль­шинство боролось до самого конца. Но видя, что насильственный путь будет все равно избран и помимо Государственной думы, оно стало готовиться к тому, чтобы ввести в спокойное русло переворот, который оно предпочитало получить не снизу, а сверху[3]».

Последнее слово отнюдь не должно понимать в том смысле, что кадеты питали наивную надежду, будто Нико­лай «добром уйдет». Ничего подобного. «Сверху»—это зна­чит через дворцовый переворот, а не посредством народной революции. Тот же Милюков страницею раньше откровенно рассказывает о заговоре с целью именно двор­цового переворота. Во главе этого заговора стоял Крымов, застрелившийся после неудачи корниловского предприятия, а кадетская партия имела в заговоре своих представителей в лице Некрасова и Терещенко, чем и объясняется появление этого последнего в составе министров «временного револю­ционного правительства»—ко всеобщему изумлению, ибо о Терещенко до тех пор никто ничего не слыхал.

Когда трон Романовых затрещал под ударами народной революции, у кадетов была одна забота—на этом великом пожаре не пропустить случая сварить свой суп. Материалы были готовы. Сейчас же вытащили из кармана кн. Львова (премьера, запасенного на случай дворцового переворота—и о котором никто, конечно, из делавших революцию на улицах Петербурга и не вспоминал) и начали готовить под соусом «временного революционного правительства» то, что раньше называлось «правительством народного доверия». К счастью, народ был теперь на сцене самолично: первое, что он сделал, было громко и внятно выразить свое недоверие кадет­ской компании. Когда Милюков (фактический премьер) вы­ступил перед собравшимися в Таврическом дворце, он услы­хал вопрос: «кто вас выбрал?», а когда он заговорил об «общественности», его поправили: «цензовой».

Милюков вздумал было уверять, что другой нет—и это было явной ложью: представители партий революционных, или хотя бы просто демократических, были налицо, и было совершенно очевид­но, что восставший народ слушается именно их. Когда Род­зянко (председатель Государственной думы) захотел поехать к Николаю, железнодорожники ему не дали поезда, и он должен был послать своего адъютанта просить поезд у толь­ко что образовавшегося исполкома Петербургского совета рабочих депутатов.

Казалось бы, до очевидности было ясно, где настоя­щая власть. Как ни зачаточна, как ни импровизирована была первая рабочая организация, возникшая на еще пылаю­щих обломках романовской монархии, масса слушалась имен­но ее. Что касается отношения этой массы к «Анархии», то упоминание о последней Милюкова привело уже к настоя­щему скандалу—и долго после взволнованные толпы ходили по Таврическому дворцу, требуя от представителей настоя­щей, подлинной власти удостоверения, что монархия более не вернется. Настроение массы было столь очевидно и гроз­но, что вынутый из кармана вместе с кн. Львовым «импера­тор народного доверия», Михаил, поспешил отречься.

20141124_FevrRev1-560x379

Как видим, тот эпизод, в оболочке которого всем отда­ленным от Петербурга современникам переворота, в том числе и нам, эмигрантам,—только и стало известно о револю­ции, поездка Гучкова и Шульгина к Николаю и отречение последнего, были одною из самых несущественных подроб­ностей. Отречение для Николая было просто-напросто биле­том для проезда по железной дороге—без этого не пускают; он сидел в тупике. Когда он подписал отречение, ему по­зволили уехать в Могилев.

Но—его дневник не оставляет в этом никакого сомне­ния—властью он не пользовался ни в малейшей степени уже накануне. Его запись в среду 1 марта кончается словами:

«Стыд и позор. Доехать до Царского нс удалось».

А дальнейшую запись от четверга 2 (день отречения) стоит привести целиком. Николай ночевал в Пскове.

«Утром пришел Руз­ский и прочел свой длиннейший доклад о разговоре по аппа­рату с Родзянко. По его словам, положение в Петрограде таково, что теперь министерство из думы будто бессильно что-либо сделать, так как с ним борется социал-демократическая партия в лице рабочего комитета. (!) Нужно мое отре­чение. Рузский передал этот разговор в ставку, а Алексеев всем главнокомандующим. К 2½  часам пришли ответы от всех. Суть та, что во имя спасения России и удержания армии на фронте нужно решиться на этот шаг. Я согласился. Из ставки прислали проект манифеста. Вечером из Петрограда прибыли Гучков и Шульгин, с которыми я переговорил и передал им подписанный и переделанный манифест».

В этом отрывке—о важности которого не приходится го­ворить, это все записано вечером того же дня, под самым свежим впечатлением: моментальная фотография, словом,— интересны четыре вещи. Во-первых, Гучков и Шульгин при­ехали даже не к шапочному разбору, а к пустым комнатам: отречение было уже решено окончательно, когда еще они садились в поезд на Варшавском вокзале. Во-вторых, проект отречения так же лежал наготове в кармане, как кн. Львов и Михаил: комбинация, заготовленная на случай дворцового переворота, использована до последней черточки.

Самая ма­ленькая вещь не пропала. Но мотивировка была совершенно не та, к которой готовились. Николай признается себе и близ­ким,—едва ли ему приходило в голову, что его дневник так скоро попадет в чужие руки,—что отрекаться ему приходи­лось для «удержания армии на фронте». Иными словами, революция не ограничивалась уже Петербургом, и малейший признак борьбы за власть «старого деспота» (так назвал Николая Милюков в своей речи) привел бы к тому, что солда­ты массами хлынули бы на защиту революции, бросив фронт. На самом фронте это было так очевидно, что все главно­командующие ответили на телеграмму Алексеева почти тождественно. Наконец, со всей очевидностью выступает перед нами, в ком Николай видел силу, сбросившую его с престола и командовавшую теперь и Питером и фронтом. Это был Петроградский совет рабочих депутатов. О Милюкове, ка­детах, прогрессивном блоке никто и не думал в царском поезде: там видели только «рабочий комитет», олицетворяю­щий революционный социализм. Декабрьские баррикады 1905 года воскресли перед Николаем—и заставили его бе­жать.

Как, при каких условиях могло появиться на сцене пра­вительство Львова—Милюкова. Один из создателей этого правительства чрезвычайно наглядно изобразил главу его накануне того дня, когда оно стало у власти.

«По Ека­терининской зале в одиночестве ходил П. Н. Милюков, цен­тральная фигура буржуазной России, лидер единственного в данный момент официального органа власти в Петербурге… Он также находился в состоянии бездействия. Вся его фи­гура говорила о том, что ему нечего делать, что он вообще не знает, что делать. К нему под­ходили разные люди, заговаривали, спрашивали, сообщали. Он подавал реплики, видимо, неохотно и неопределенно. Его оставляли, и он снова ходил один[4]».

20141124_FevrRev2

Кому могло бы прийти в голову, что перед ним «фактиче­ски глава первого революционного правительства» (слова, ко­торые мы пропустили в процитированном сейчас отрывке)? А вот, представьте себе, группе интеллигентов, командовав­ших в первом исполкоме Петросовета, это именно в голову и пришло. Они ни на минуту не остановились над мыслью, как организовать свою власть,—власть, которую восставшая масса признавала. Нет, они задались гораздо более труд­ной задачей: как заставить признать власть, которая беспомощно расхаживала по Екатерининскому залу.

Ибо им, интеллигентам, было ясно, что

«власть, идущая на смену царизма, может быть только буржуазной. Трепова и Распутина должны и могут сменить только заправилы дум­ского «прогрессивного блока». На такое решение необходимо держать курс. Иначе переворот нс удастся, и революция погибнет[5]».

Мы не станем останавливаться на частных и случайных причинах того умопомрачения, в которое впали действитель­ные тогда, в марте 1917 года, обладатели власти. Вполне возможно, конечно, что отсутствие на сцене старых и авто­ритетных вождей революционных партий сыграло тут свою роль, налицо были люди, или неопытные именно в деле ре­волюции, или хотя бы и старые революционеры, но не зна­комые массе, и потому для нее не авторитетные. Но и тут важна была не столько личная авторитетность, сколько из­вестный групповой недостаток: на месте не было револю­ционной интеллигенции, и революцию вела интеллигенция легальная.

Революционная интеллигенция даже в самых отсталых се слоях (меньшевики-интернационалисты, эсеры «центра») была все же организующей силой народной, в первую го­лову пролетарской, массы. Легальная интеллигенция даже в наиболее радикальных ее группах (журналисты из Лето­писи», думские меньшевики) была организующей силой капи­талистического производства. Тут, конечно, важно не персональное положение в производстве того или иного интелли­гента,—а невидимые, неразрывные психологические узы, свя­зывавшие его, в одном случае, с революционным рабочим и восставшим солдатом, в другом—с капиталистом, против которого восстали этот рабочий и этот солдат. Это со всею яркостью сказалось на коренном вопросе Февральской ре­волюции—на вопросе о войне и мире.

Корреспонденты антантовской печати по всему свету разнесли ложь, будто Февральская революция была обо­ронческой. И тут пригодился запас, приготовленный на случай «патриотического» дворцового переворота кадетов». Здесь даже этот трафарет был более кстати, чем где бы то ни было. Я помню, какое кошмарное впечатление произвели на нас первые телеграммы о революции за границей, помню, как один из нас с отчаянием бросил газету, воскликнув: «паршивая революция». Только примерно через неделю, вы­лавливая понемногу из моря лжи крупицы истины, стали мы понимать, что действительно произошло в «Петрограде» Ни­колая II.

На самом деле, как свидетельствует меньшевик Суханов,—правдивости его можно поверить, ибо ни один человек не сумел бы написать о самом себе худшего в по­литическом смысле, чем он в своих «Записках о револю­ции»,— революция целиком шла под знаком мира.

Характеризуя политические настроения, выявлявшиеся понемногу в стихийном движении масс, Суханов говорит:

«Конечно, традиционный, можно сказать, наш старый нацио­нальный лозунг «долой самодержавие» был на устах у всех многочисленных уличных ораторов из социалистических пар­тий. Но это было еще не политической программой. Это было само собою разумеющимся отрицательным понятием. Пробле­ма же власти совершенно не ставилась перед массами.

И, в частности, лозунг «Учредительного собрания», будучи не оче­редной проблемой дня, а лишь общим программным положе­нием всех социалистических партий, оставался совершенно в тени в эти дни. Но зато во всю ширь развертывался перед массами в уличной агитации другой лозунг, заключавший в себе крайне существенное и ответственное содержание. Это был лозунг: «долой войну», под которым и проходили все митинги февральских дней»[6].

20141124_FevrRev4

Но нам нс нужно мемуаров, чтобы установить этот факт: у нас есть документы. Я не знаю, было ли напечатано и где напечатано письмо Керенского к Ллойд-Джорджу за две недели до Октябрьской революции—по вопросу о реор­ганизации русской армии (по проекту Верховского).

Давая там ретроспективный обзор своих попыток воскресить на фронте оборонческие настроения, Керенский говорит букваль­но:

«Как бы трудно ни было положение России с точки зре­ния общего дела (читай: шансов на победу Антанты), мы можем утверждать, что оно лучше, чем было прошлою весною (т. е. немедленно после Февральской революции). Тогда на нашем фронте установилось фактически состояние перемирия — результат пропаганды «братанья» и упадка военной дисциплины. Это положение тем больше внушало беспокойство, что немцы с ним считались, воздерживаясь от всяких военных действий на нашем фронте, в надежде использовать освобождающиеся таким путем военные силы против наших союзников. Признавая всю опасность поло­жения, Временное правительство решилось положить ему ко­нец во что бы то ни стало. Наше наступление, несмотря на успех вначале, кончилось неудачей. Тем не менее, его главная цель—положить конец состоянию перемирия и во­зобновить войну—должна была рассматриваться, как до­стигнутая ценою великих жертв…».

Мировой пожар начал тухнуть на востоке в марте 1917 года и надо было во что бы то ни стало «ценою великих жертв» его разжигать. Почему русский рабочий не только первый восстал против капитала, но и первый всею массой выступил с лозунгом «долой войну»? Цитировавшийся нами свидетель мартовских дней объясняет это «циммервальдскнм воспитанием» русского пролетариата. Объяснение, конечно, чересчур «педагогическое».

Циммервальдская пропа­ганда была столь же интенсивной и в Германии, но герман­ский рабочий встал всею массой лишь после того, как стало ясно, что война проиграна. Для России индивидуально было ясно, что война проиграна, уже осенью 1915 года—с этого времени приходилось рассчитывать только на победы, «до­рогих союзников». Почему русский пролетариат тогда не шелохнулся (чего ждали многие и были горько разоча­рованы)?

Потому что русский рабочий совершенно не был заинте­ресован в победе родного империализма. Судьба русского рабочего ни в малой степени не зависела от того, возьмем «мы» Дарданеллы или нет. Тогда как немецкий или английский рабочий—нс-социалист (а не-социалистов в рабочей массе и там большинство)—всю свою судьбу связывал с побе­дой «своих», и с узкожелудочной точки зрения он был совер­шенно прав.

Владея мировой монополией, капиталист мог подкармливать своего рабочего[7], приплачивая ему из своей сверхприбыли. Надежда на монополию своей страны была надеждой на улучшение материального положения, а потеря этой монополии ставила вопрос о социализме, что понимала и принимала одна сотая, если не одна тысячная всей рабочей массы. Русский же рабочий уже был в том положении, в которое английского или германского могло привести только поражение его страны.

Заработная плата, как и наша промышленность, росла у нас пока еще на внутреннем рынке (с 1905 по 1910 год заработная плата в России повысилась на 22%), и русский рабочий был гораздо больше заинтере­сован в том, чтобы у крестьянина была земля, чем в том, чтобы русский царь завоевал себе новые земли.

Итак, «циммервальдский» характер первой русской революции был совершенно ясен с первого ее дня. Что же делали русские циммервальдцы, которым, в качестве членов первого питерского исполкома, фактически принадлежала власть? Мы видели, что для них весь вопрос был в том, «возьмет» или «не возьмет» власть фактически совершенно бессильный Милюков—и только, когда этот последний с «торжественным видом и сдерживаемой улыбкой на губах» (то-то смеялся он внутренно над стоящими перед ним про­стаками) объявил «циммервальдцам» решение кадетов: «мы берем власть», «циммервальдцы» вздохнули свободно.

Наконец-то спасены Россия и революция. А затем на любезность отвечали любезностью. В ответ на любезное со­гласие Милюкова сесть в министерское кресло, услужливо принесенное ему из Совета рабочих депутатов, этот послед­ний (читай: управлявшие им «циммервальдцы»), с своей сто­роны, не только не выдвинул проблемы войны на первый план, но снял с очереди, свернул и аннулировал все военные или, точнее, антивоенные лозунги, которые были развернуты в самом начале движения и ко­торые привели бы при своем форсировании в данный момент к неизбежному срыву «правительственной комбинации».

Было ли это предательство? Повторяем еще раз: нет— это был объективно неизбежный выход из положения для нереволюционной интеллигенции. Правительство Николая и втихомолку сотрудничавшая с ним буржуазия отлично знали, что делали, ссылая в Си­бирь или вышибая за границу всех активных руководителей революции 1905—1907 годов. Их самих это не спасло, но их противникам испортило организаторскую работу. Вернув­шаяся постепенно из изгнания или ссылки революционная партийная интеллигенция должна была распутывать завязав­шийся узел. Восемь месяцев ушло на завоевание того, что само шло в руки уже в марте 1917 года.

В этом роковом для буржуазии марте уже начиналась  всемирная пролетарская революция. Теперь это ясно всем. Тогда это никому не было ясно в России—и очень немногим вне ее. Вот почему вопрос о «форме правления» поблек так быстро у нас в остальном мире. Вспоминая февральско-мартовские дни, мы вспоминаем пролог Октябрьской револю­ции.

«Вестник агитации и пропаганды», № 7—8, 1921 г.

Примечания

[1] Туземцы из французской колонии Аннама, принадлежащие к желтой расе, которую французские капиталисты считали надёжной по ее «дикости». Вероятно очень ошибались.

[2]В 1901—1907 гг. в Англии бывало ежегодно по 469 стачек и локаутов, захватывавших в среднем по 157 тыс. рабочих; в 1910 г. первых было 506, а рабочих было ими захвачено около полумиллиона; в 1912 число ста­чечников перевалило за миллион.

[3] Милюков. История русской революции, I, c. 20.

[4] Суханов Ник., Записки о революции, I, стр. 80.

[5] Суханов Ник., Записки о революции, стр. 17.

[6] Суханов Ник., Записки о революции, стр. 22 — 23. (Разрядка наша. — М.П.).

[7]Великолепной иллюстрацией является сравнение роста цен и зара­ботной платы в Англии: приняв заработную плату в 1850 г. за 100, мы имеем в 1900 г. (самое начало германской конкуренции) 178, а для цен на съестные припасы соответствующие цифры будут 100 и 97.

Об авторе wolf_kitses