Февральская революция и выход из войны

Print PDF Резюме. Обсуждая задачи советской делегации на Гаагской конференции (1922 г.), Ленин писал «Надо объяснить людям реальную обстановку того, как велика тайна, в которой война рождается, и как беспомощна […]

Print Friendly Version of this pagePrint Get a PDF version of this webpagePDF

Snimok-ekrana-ot-2025-03-26-11-16-42Резюме. Обсуждая задачи советской делегации на Гаагской конференции (1922 г.), Ленин писал

«Надо объяснить людям реальную обстановку того, как велика тайна, в которой война рождается, и как беспомощна обычная организация рабочих, хотя и называющая себя революционной, перед лицом действительно надвигающейся войны. Надо объяснить людям со всей конкретностью еще и еще раз, как обстояло дело во время последней войны и почему оно не могло обстоять иначе» (ПСС, 5е изд., т.45., с.319).

Что превосходно делает русский историк-марксист Михаил Николаевич Покровский в 4х лекциях «Внешняя политика России в ХХ веке«, читанных весною 1925 г. в Свердловском Коммунистическом ун-те, затем в конце зимы 1926 г. на курсах уездных партработников, а сейчас переизданных URSS. Мы постепенно их публикуем: уже было о происхождении Первой мировой войны в лекции 2, далее — о происхождении войны с Японией в лекции 1, а сейчас — лекция 3, о том, что Россия воевать не могла уже в конце 1916 г., Февральская революция «убила войну», и мир надо было заключать уже тогда, но «временные» её гальванизировали, будучи антантовскими марионетками; выйти из войны смогла лишь Советская власть и, ввиду запоздания, с многажды большими жертвами.

***

Лекция третья

Уже к концу 1916 года становилось совершенно ясно, что войну вести Россия больше не может. В январе или, самое позднее, в начале февраля 1917 г. группа думцев, думских депутатов, во главе с знаменитым Родзянко, подала Николаю II записку, обрисовывавшую экономику России в тот момент. Эта замечательная записка опубликована нами. Она была найдена одной из слушательниц Института Красной Профессуры, Чаадаевой, и опубликована в «Красном Архиве», но, так как я имею основания полагать что не все здесь присутствующие являются усердными читателями «Красного Архива», то позвольте два отрывка из этой записки воспроизвести, причем я обращаю ваше внимание, что я воспроизвожу только отрывки, характеризующие положение, дающие наиболее яркую иллюстрацию этому положению, но вся записка состоит из ряда таких же фактов.

Прежде всего по вопросу о продовольствии:

«Разверстка, предпринятая министерством земледелия,— говорит Родзянко, определенно не удалась. Вот цифры, характеризующие ход последней. Предполагалось разверстать 772 миллиона пудов, из них по 23 января было теоретически,— (заметьте, — теоретически),—разверстано:

1) губернскими земствами 643 миллиона пудов, т.-е. на 129 миллионов пудов меньше предположенного,

2) уездными земствами 228 миллионов пудов и, наконец,

3) волостями только 4 миллиона пудов».

Историк Ольга Нестеровна Чаадаева

Историк Ольга Нестеровна Чаадаева

Другими словами, не теоретически, а практически разверстано только 4.000.000 пудов.

«Эти цифры свидетельствуют о полном крахе разверстки»,— кончает Родзянко совершенно правильно.

Товарищи, мы очень ругали наш Наркомпрод, который в обстановке гражданской войны, в обстановке интервенции, окружения нас всевозможными империалистическими гадами, ухитрился собрать только каких-нибудь 160—180 миллионов пудов.

И каких только анекдотов об этом Наркомпроде не рассказывали. Но вот посмотрите на это творчество николаевской России и на революционное творчество. Они без гражданской войны, окруженные не врагами, а друзьями, фактически собрали 4 миллиона, а мы, окруженные врагами со всех сторон и в обстановке гражданской войны, собрали 180 миллионов пудов, и при этом мы сами себя ругали и говорили: это чорт знает что такое; а там только в секретной переписке писали, что разверстка определенно не удалась. Теперь дальше:

«В зимний сезон Москве (речь идет о Москве, потому что тут по городам записка рисует положение; я беру Москву, как наиболее яркий и наиболее близкий нам пример: ведь живем-то мы в Москве) нужно ежедневно 475 тыс. пудов дров, 100 тыс. пудов каменного угля, 100 тыс. пудов нефтяных остатков и 15 тыс. пудов торфа. Между тем, в январе, до начала морозов, привозилось в Москву ежедневно в среднем по 430 пас. пудов дров, 60 тыс. пудов каменного угля и 75 тыс. пудов нефти, так что недовоз, в переводе на дрова, составлял ежедневно 220 тыс. пудов; с 17 января прибытие дров в Москву упало до 300—400 вагонов в день, т.-е. до половины нормы, установленной порайонным комитетам, а нефти и каменного угля почти совсем не поступало. Запасы топлива к зиме на фабриках и заводах в Москве были заготовлены примерно на 2-месячную потребность, но вследствие недовоза, начавшегося еще в ноябре, эти запасы свелись на-нет. Вследствие недостатка топлива, многие предприятия, даже работающие на оборону, уже остановились или скоро остановятся. Дома с центральным отоплением имеют топлива в размере всего 50%, а дровяные склады пусты. Городской газовый завод с 28 января сократил свою работу более чем на ¾ и газовое освещение улиц совершенно прекратилось».

Мы, сидя тогда за границей, не подозревали, что в начале 1917 г. газовые фонари в Москве уже не горели. Когда я приехал в Москву в августе 1917 г. и увидел такую картину, я думал, что это — результат революции, а оказывается, что это был вовсе не результат революции, а результат войны.

«Городской трамвай в ближайшие дни останавливает вечернее и ночное движение, и не исключена возможность полного прекращения.

Городские лазареты закрываются один за другим. В квартирах обывателей редко температура поднимается выше 11—12° C, а в домах с центральным отоплением падает до 10—9°. В учебных заведениях и многих учреждениях занятия крайне затруднены, так как термометр держится в их помещениях на 6—8°.

В городе развилась масса заболеваний инфлуэнцией и воспалением легких, а на почве недоедания желудочные и кишечные расстройсгва. Благодаря недостатку топлива, — сообщает общество заводчиков и фабрикантов московского промышленного района, стоят фабрики: Т-во Даниловской мануфактуры, Т-во А. Гюбнер, Ткацкая фабрика Бабищева, завод сельско-хозяйственных машин Головина, суконная фабрика Жучковой, Подольский снарядный завод Земгора, ряд мукомольных мельниц; остановлено производство аэропланов на заводе акционерного общества «Дукc» (идет война, а производство аэропланов останавливается), остановлено производство малых моторов на заводе Динамо, стоит Докторовский химический завод; с 26 ноября остановлена работа литейных мастерских на Коломенских заводах, грозит полная остановка фабрикам Симонова, т-ва Гурьева, Склянина и бр. Карповых, дрожжевому заводу Гивартовского, снаряжательному заводу Второва, заводам братьев Бромлей, формалиновому заводу, Московскому вагоностроительному заводу, электрической станции Рыбинской городской управы, т-ву Трехгорной Прохоровской мануфактуры. Грозит частичная остановка: Куваевской мануфактуре, механическим заводам т-ва Доброва и Набгольца, Люберецкому заводу сельско-хозяйственных машин, Московским обозным мастерским, юфтевому заводу Савина, т-ву Московского металлического завода, Ростовской льняной мануфактуре, Московскому электролитическому заводу, механическому заводу Пелевина, заводу «Проводник», заводам Сормово, Тверскому вагоностроительному заводу, Тульскому меднопрокатному заводу, Тульскому оружейному заводу и целому ряду других».

Генерал Николай Владимирович Рузский

Генерал Николай Владимирович Рузский

Длиннейшее поминание умерших или умирающих заводов, обслуживающих войну, военную промышленность. Такое положение было в начале 1917 года, до Февральской революции, приблизительно за месяц — за два до Февральской революции. Это что касается тыла. Теперь то, что касается фронта. Это по протоколу совещания главнокомандующих в ставке 17—18 декабря 1916 года.

«Генерал Рузский: Рига и Двинск — несчастье Северного фронта, особенно Рига. Это два распропагандированных гнезда».

«Генерал Брусилов: Действительно, 7-ой Сибирский корпус прибыл из Рижского района совершенно распропагандированным, люди отказывались итти в атаку: были случаи возмущения, одного ротного командира подняли на штыки, пришлось принять крутые меры, расстрелять несколько человек, переменить начальствующих лиц, и теперь корпус приводится в порядок».

Это было в декабре 1916 г., за четыре месяца до Февральской революции. Ленина еще не было в теперешнем Ленинграде, никакой большевистской пропаганды, о которой вопили разные Алексинские, не велось. Она велась, конечно, поскольку были большевики в подполье, но не велась открыто и не могла вестись, потому что существовал царский режим, и, тем не менее, вот какие настроения были в войсках.

Таким образом, для всякого разумного человека уже в декабре 1916 года и январе—феврале 1917 года было ясно, что войну дольше вести нельзя, что для этого нет ни экономической возможности, нет ни настроения в армии. Настроение точно отражало эту экономическую невозможность вести войну, шло на мир. Вы догадываетесь, как при такой обстановке у так называемого прогрессивного блока, т.-е. у империалистической русской буржуазии, с одной стороны, и у английского посла Бьюкенена, с другой, явилась мысль убрать царя, убрать неспособного, непопулярного Николая и особенно непопулярную Александру Федоровну и на место их посадить императора общественного доверия, Михаила. Вы знаете, что в этом направлении был сорганизован целый заговор, целый план дворцового переворота, который оборвала внезапно для этих людей вспыхнувшая Февральская (точнее «Мартовская») революция. Она вспыхнула внезапно только для этих людей, потому что даже царская охранка уже в январе доносила, что настроение очень напоминает то, какое было в начале 1905 года. Так что даже полицейские, имевшие известный опыт, сумели охарактеризовать положение соответствующим образом. Но прогрессивному блоку его замысел не удался, Милюков, по словам Палеолога, был совершенно растерян, и для него все это налетело чрезвычайно внезапно.

Григорий Алексеевич Алексинский, клеветник, которым брезговали даже его коллеги-журналисты

Григорий Алексеевич Алексинский, клеветник, которым брезговали даже его коллеги-журналисты и единомышленники-оборонцы

Рассказывать вам о Февральской революции я не буду, мои лекции посвящены не этому. Но спрашивается: какой же смысл имела Февральская революция в такой обстановке, и какие результаты она должна была дать? О смысле определенно говорит Суханов в своих записках о революции. Он говорит, что темой всех уличных митингов в начале марта был мир. Французский посол Палеолог, куда он ни приходил, везде встречал заявления: война кончена. Война умерла, надо заключать мир. Война есть труп, и этот труп вам не удастся даже гальванизировать. И вот, к величайшему удовольствию Палеолога, он нашел, по крайней мере, гальванизатора трупа. Вы догадываетесь, что настроение Палеолога, французского посла, было довольно мрачное. Что же в самом деле, — война кончается, восточный фронт перестает существовать. Что же тогда делать? Как тогда с немцем драться? И вот Палеологу указали,— он прямо говорит: мне указали, на одного многообещающего и энергичного молодого человека из среды советов. Палеолог по этому поводу высказывает такую сентенцию: теперь, говорит, можно настоящих людей отыскать только в советах. Значит, во временном правительстве никакого стоящего человека не найдешь. А вот маленькая выдержка из воспоминаний английского посла Бьюкенена:

«Керенский был единственным министром, личность которого хотя и не вполне симпатичная, заключала в себе нечто останавливающее внимание и импонирующее. В качестве оратора он обладал гипнотизирующей силой, очаровывавшей аудиторию, и в первые дни революции он непрерывно старался сообщить рабочим и солдатам частицу своего собственного патриотического пыла…

Благодаря своему уменью владеть массами, личному влиянию на товарищей по правительству и отсутствию сколько-нибудь способных соперников, Керенский был единственным человеком, от которого мы могли ожидать, что он сумеет удержать Россию в войне».

Итак, многообещающим для Бьюкенена и Палеолога, т.-е. для Антанты,—оказался именно А. Ф. Керенский. Это было еще в марте. Так что вы видите, что возвышение Керенского было не случайностью. Дело императора Михаила лопнуло, как мыльный пузырь. Когда он обратился к Родзянко с вопросом: можете ли вы мне гарантировать жизнь (скромность чрезвычайная для императора), то Родзянко отвечал, что он и этого гарантировать не может, после чего Михаил Александрович подписал свое отречение. Император лопнул, надо было выдвигать какую-то силу, которая действовала бы в том же направлении, т.-е. продолжала бы войну. Эту силу обрели в лице Керенского. При поддержке его из-за кулис Антантой, Керенский начинает выдвигаться.

Я не питаю ни малейшего сомнения на счет того, что Керенский был прекрасно осведомлен об этом. В самом деле, что это за сказочная красавица, от которой все английские и французские послы сходят с ума, а она этого не знает и ни на кого не обращает внимания. Это совершенно неправдоподобная вещь. Ясно, что Керенский, как человек очень честолюбивый, знал, какую роль он должен был играть, и роль эту играл с большой сноровкой, она ему нравилась, ему нравилось то, что ему выпадает роль „спасителя цивилизации и свободы». Вы ведь знаете, что война велась во имя спасения цивилизации, культуры, свободы и пр. У нас есть драгоценнейший документ, который я часто цитировал и который, связи ради, не могу не процитировать и здесь. Он характеризует сразу и значение Керенского, и значение мероприятий, и наступлений, предпринятых Керенским в июне— июле месяце 1917 года, и положение армии на фронте тотчас после Февральской революции. Этот документ—письмо Керенского к Ллойд-Джорджу. Вот, что писал ему Керенский накануне своего падения (письмо относится к началу октября 1917 года):

«Как бы трудно ни было положение России, с точки зрения общего дела, мы можем утверждать, что оно лучше, чем было прошлой весной. Тогда на нашем фронте установилось фактически состояние перемирия—результат пропаганды, „братания» и упадка военной дисциплины. Это положение тем больше внушало беспокойство, что немцы с ним считались, воздерживаясь от всяких военных действий на нашем фронте, в надежде использовать освобождающиеся таким путем военные силы против наших союзников. Признавая всю опасность положения, временное правительство решилось положить ему конец во что бы то ни стало. Наше наступление, несмотря на успех в начале, кончилось неудачей. Тем не менее, его главная цель—положить конец состоянию перемирия и возобновить войну—должна рассматриваться, как достигнутая ценою великих жертв».

Дэвид Ллойд Джордж, один из толкавших русских солдат на бойню

Дэвид Ллойд Джордж, один из толкавших русских солдат на бойню

Этот документ вскрывает не только причину наступления нашего летом 1917 года, но и весь смысл знаменитого коалиционного правительства Керенского. Это было правительство воскресения войны или, точнее говоря, это был гальванизатор трупа.

Война умирает, она умерла в феврале 1917 года. Я принес с собою целый ряд выписок, характеризующих настроение армии в первые месяцы после революции в марте. Я нарочно взял данные, относящиеся к самому началу революции — к марту, самое позднее, началу апреля. К июню в Петербурге шла открытая большевистская пропаганда, издавалась «Окопная Правда» и т.д., тут можно сказать, что это результат большевистской пропаганды, но в марте этого еще не было.

В то время, я нарочно беру данные, относящиеся к фронту: в тылу далеко от германских пуль, настроение было несравненно более воинственным, и этот факт слегка сбивал с толку даже и большевиков. Многие принимали оборонческое настроение Петроградского гарнизона, как нечто действительно реально существующее и выражающее настроение „армии». Вот вам маленькая иллюстрация к тому, насколько это оборонческое настроение было реальностью на факте. Это я беру из письма командующего 5-ой армией ген. Рузскому. В этом письме говорится:

«Они (фронтовые солдаты) заявляют, что те части в Петрограде и других городах России, которые ходят в манифестациях, кричат и вывешивают флаги „война до полной победы» должны быть поставлены в окопы и испытать на себе, как достигается победа, а нам, послужившим в окопах и на войне почти три года, стать на место тех».

Вот какая картина была на настоящем фронте. Там, говорят, в Петербурте пустяки, они ходят с красными флагами, вот ты в окопах посиди. Затем дальше:

«В 3-ей Туркестанской дивизии ходят по рукам листки следующего содержания».

Дальше следует листок явно написанный солдатом. Никакой большевик не мог этого написать, потому что этот листок совершенно безграмотен и гласит следующее:

«Братья, просим вас не подписываться которому закону хочут нас погубить, хочут делать наступление, не нужно ходить, нет тех прав, что раньше было, газеты печатают, чтобы не было нигде наступление по фронту, нас хотят сгубить начальство. Они изменники, наши враги внутренние, они хотят опять, чтобы было по старому закону. Вы хорошо знаете, что каждому генералу скостили жалование, вот они и хочут сгубить нас, мы только выйдем до провочных заграждений, нас тут вот побьют, нам все равно не прорвать фронт неприятеля, нас тут всех сгубят, я разведчик хорошо знаю, что у неприятеля наставлено в десять рядов рогаток и наплетено заграждение и через 15 шагов пулемет от пулемёта. Нам нечего наступать; пользы не будет: если пойдем, то перебьют, а потом некому будет держать фронт. Передавайте, братья, и пишите сами это немедленно. С почтением писал лес».

Генерал Абрам Михайлович Драгомиров, генерал

Генерал Абрам Михайлович Драгомиров, командующий 5й армией Северного фронта

Это относится к марту. Это идет речь не о том наступлении, которое повел Керенский в июне месяце, а это относительно проектов наступления еще в самом начале, в марте месяце. Можно подумать по этому поводу, что солдат был совершенно несознательный, ничего не понимал, все сводил к уменьшению генеральского жалованья и т. д. Но вот вы дальше из доклада членов государственной думы, Янушкевича и Филоненко, которые ездили на фронт тоже в марте месяце, узнаете следующее:

«Серьезным вопросом для солдат является участие или неучастие в выборах в учредительное собрание. Говорили: «За нас никто решать не может».

Ставили вопрос: «Будем ли мы принимать участие» (Интереснейший разговор между солдатами, которые, совершенно явно, вполне понимают значение учредительного собрания, и этими членами государственной думы, один из которых, Филоненко—эсэр).

«Мы на свой страх отвечали: «В той или другой форме, конечно, ваше слово будет сказано».

Они заинтересовались, будет ли республика или монархия. Мы отвечали, что этот вопрос решит учредительное собрание. Я должен сказать откровенно, насколько я видел, настроение сплошь республиканское. Спрашивали: арестован ли Романов со своей семьей. Как только сказали, что арестован, стали кричать «ура» и т. д.».

Любопытно очень, как настроение армии различно отражалось по чинам, так сказать:

«Затем всех волновал вопрос, останется ли главнокомандующим Николай Николаевич. Офицеры говорили:

«Как можно удалять такого популярного человека? Что скажут войска?»

Николай Осипович Янушкевич, депутат Госдумы, трудовик

Николай Осипович Янушкевич, депутат Госдумы, трудовик

Когда солдаты задавали нам этот вопрос,— газеты не приходили туда три дня,—то мы говорили им, в виде слуха, что вопрос этот решается. Они говорили:

«Довольно с нас Романовых: нам не нужно великого князя, пусть будет кто угодно».

«Солдаты в речах постановили об удалении «всех баронов, фонов и прочих шпионов», а также офицеров, коим было выражено недоверие запасным батальоном в Царском Селе».

Словом, настроение на фронте было, несмотря на безграмотность цитированного письма, которое являлось безграмотным технически, а не по существу, определенно республиканское и вполне сознательно антивоенное.

Дальше есть отрывок, говорящий, что кроме учредительного собрания солдаты чрезвычайно заинтересовались и землей, конечно. И даже, как видно из ряда мест, они заинтересовались и учредительным собранием, главным образом, в связи с землей.

«Тут попалось много старых солдат, которые говорили: «А что же говорят про землю»?

Вообще про землю очень часто говорили. Мы отвечали, что вопрос этот будет решен после учредительного собрания:

«И ты голос подашь, и я, а сейчас мы этого не можем решать. Но, во всяком случае, земельный вопрос так или иначе, а решен будет».

А один солдат говорит,

«Что земля! если меня не будет, то мне и земли не надо».

Максимилиан Максимилианович Филоненко

Максимилиан Максимилианович Филоненко

Вы видите, что Керенскому приходилось попотеть, чтобы спасти войну, и что положение на фронте развивалось так, что мир становился все более и более неизбежным. Эти восемь месяцев, если брать их с точки зрения внешней политики, и были отчаянной борьбой кучки империалистов и русских, и международных, стоявших за Керенским, которые тщетно поддерживали войну во что бы то ни стало,—и развитием самой русской революции, которая шла к миру. Поскольку эта революция, как социальная революция в основе, хотя она в феврале носила еще буржуазный характер,—была революцией против империализма, она не могла не быть революцией против войны.

Всюду в мире тогда, во всех воевавших странах, революционное настроение выражалось прежде всего в протестах против войны. Так было не только у нас, так было и в Германии, где произошло это знаменитое восстание в германском флоте, внушившее нам некоторые надежды, даже преждевременные, в связи с Брестским миром. Так было и во Франции именно весной 17го года, когда целые дивизии бунтовались на фронте и их приходилось уводить. Французская цензура эти факты всячески скрывала, но после революции это стало известно, и все это шло под лозунгом:

«долой войну, немедленно заключайте мир».

Вот почему, товарищи, та партия, которая возглавила тогда революционное движение, имела под собой прочную базу. Одним из своих лозунгов, имея лозунг мира, она отражала настроение широчайших масс, включая и весь фронт. Вот почему Ленин был совершенно прав, что нужно было как можно скорей сбросить правительство Керенского. Он уже в октябре настаивал на необходимости выступления и свержения Керенского; только колебания в рядах нашей партии и различные случайные обстоятельства оттянули революцию до конца октября. Опять-таки я не буду о самой революции рассказывать—это не входит в задачи моих лекций,— а я буду касаться только внешне-политических последствий этой революции. Декрет о мире просто вытекал из всей сущности дела и нам не приходится теперь ставить вопрос зачем, почему был издан декрет о мире и т. д.

Альбин Кёбис, один из организаторов антивоенных протестов на немецком флоте в 1917 г.

Альбин Кёбис, один из организаторов антивоенных протестов на немецком флоте в 1917 г., и за это расстрелянный

Приходится ставить другие вопросы: почему, во-первых, мир, как и социалистическая революция, остался местным русским явлением; почему, несмотря на то, что было повсеместное движение к миру, и в то же самое время революционное движение во Франции, Германии и т. д., мир в мировом масштабе не состоялся? И во-вторых, почему, несмотря на то, что, казалось бы, кроме лозунгов: мир, земля и т. д., у нас, у большевиков в октябре 1917 года ничего не было, не было никакой реальной силы, нам удалось реально заключить мир? Для того, чтобы заключить мир, нужны две стороны. Недостаточно, чтобы одна сторона желала мира, чтобы он был заключен. Почему Германия пошла на мир?

Прежде всего, чтобы закончить этот час, я остановлюсь на том, какой же об’ективный смысл, с точки зрении международной политики и развития империалистской войны, имела вся эта возня с Керенским? Казалось бы, об’яснение простое: старались поддержать русский фронт, держать Россию в войне для того, чтобы продолжать войну. Это самое элементарное об‘яснение. Но если вы несколько детальнее всмотритесь в это дело, то увидите, что, в сущности говоря, союзники в 1917 г. Россию, как серьезную боевую силу, уже не рассматривали. В этом смысле мы имеем, во-нервых, доклад одного агента Англии, агента Ллойд-Джорджа, в августе 1917 года, и кое-какие кусочки опять-таки из переписки Керенского. В этой переписке Керенский сообщает, что, как ему, в свою очередь, сообщают с фронта, много доставляется Англией бракованной артиллерии. Гаубицы, присылаемые из Англии, не выдерживают минимального числа выстрелов.

Что это значит, когда союзника снабжают бракованным оружием, т.-е. дают ему всякую заваль? — Это значит, что к этому союзнику серьезно не относятся. В Лондоне и Париже вовсе не были так глупы, чтобы верить, что Керенский действительно может возродить войну. Там превосходно понимали, что происходит гальванизация трупа. Зачем же нужно было гальванизировать труп? А вот зачем. С февраля месяца 1917 года Соединенные Штаты разорвали дипломатические сношения с Германией. На военную сцену вступила колоссальная экономическая сила, ибо Соединенные Штаты уже и тогда были самой богатой страной мира. Самое выступление Соединенных Штатов об‘ясняется, конечно, германской подводной блокадой, гак как Соединенные Штаты до сих пор жили тем, что они обслуживали войну, вся американская промышленность росла на военных заказах, то очевидно, что прекращение торговых сношений с Европой, в частности, с Англией, для них было чрезвычайно тяжелым ударом, и об’явление подводной блокады было вызовом, который Германия бросила Соединенным Штатам.

Макс Рейхпич, второй казнённый лидер антивоенного выступления немецких матросов летом 1917 г.

Макс Рейхпич, второй казнённый лидер антивоенного выступления немецких матросов летом 1917 г.

Соединенные Штаты приняли этот вызов,—и’ с замечательной меткостью, в марте 1917 года, как только совершилась русская революция, Соединенные Штаты формально объявляют войну Германии. Как только выбывает один боец, так выступает другой. Но Соединенные Штаты могли появиться на театре войны не раньше, как через год. Соединенные Штаты, как и Англия, постоянной армии почти не имели. Им нужно было организовать и сформировать эту боевую силу. На это нужен был год. И, действительно, американская армия появилась на театре войны, и сыграла решающую роль именно летом 1918 года. Русский фронт нужно было поддержать до тех пор, пока на западном фронте появятся американские войска.

Вот вам и секрет одновременно и гальванизации трупа войны в России, и тех бракованных пушек, которые посылала Англия в 1917 году: пускай Россия уходит. Когда на сцене будут американцы, тогда восточный фронт нам не так важен, но до тех пор нужно продержаться во что бы то ни стало. Вот почему, когда у власти были большевики, американцы со свойственным им деловым цинизмом приходили к Николаю Васильевичу Крыленко, который был тогда главковерхом, и предлагали ему по сто рублей (не бумажных, а настоящих золотых рублей), по 50 долларов за каждого удержанного на фронте русского солдата, а так как солдат было несколько миллионов, то вы догадываетесь, что сумма была довольно значительная.

Крыленко не только не хотел этой операции, но, по правде сказать, и осуществить ее не мог бы, потому что армии разбредалась с фронта совершенно неудержимо. Вот вам подкладка всей этой истории, которая развертывается далеко и пределы местных русских событий. Во чтобы то ни стало нужно было, чтобы восточный фронт продержался до прихода американцев, а он крахнул за шесть месяцев до этого прихода.

Брестский мир для нас, большевиков, интересен с двух сторон. Во-первых, с точки зрения той партийной борьбы, которая разыгралась около Брестского мира; а во-вторых, с точки зрения тех об‘ективных условий, в которых мир был заключен. Я не буду касаться совершенно первой стороны, потому что она, что касается дискуссии внутри ЦК, досгаточно освещена и изображена в приложениях к XV тому собрания сочинений Ленина, а сочинения Ленина у вас у всех на руках, и вы можете там об этом прочесть. Я остановлюсь исключительно на об‘ективной стороне Брестского мира, которая, к сожалению, нигде до сих пор не изображена, и па которой приходится остановиться просто потому, что нет у вас в руках материалов, где бы эта сторона была дана в более или менее обозримом виде.

Талоны г.Эрфурта 1917 г. на корнеплоды. 1 кг турнепса в неделю, обычно им кормили свиней. За этот голодомор (около 800 тыс. погибших только в Германии) никто ответственности не понёс

Талоны г.Эрфурта 1917 г. на корнеплоды. 1 кг турнепса в неделю, обычно им кормили свиней. За этот голодомор (около 800 тыс. погибших только в Германии) никто ответственности не понёс

Вот почему я начинаю изложение истории Брестского мира, смотря со стороны Германии и ее союзников. Что касается Германии, то, благодаря «гениально организованному голоду», как говорили в то время, она, сравнительно, лучше держалась. Тут ей много помогал захват двух сельскохозяйственных районов— Польши и Литвы, откуда Германия и получала хлеб, жиры, мясо и т. д. Благодаря этому, условия существования в Берлине все время были хотя очень тяжелые, но все же терпимые. Достаточно сказать, что обычный германский хлебный паек составлял 210 граммов, т.-е. более половины фунта хорошего хлеба, и в самых крайних случаях падал до 170 граммов, тогда как у нас он падал до 120 граммов хлеба, перемешанного с соломой. Таким образом, как это ни курьезно, та страна, которая надеялась выморить немцев голодом,—ибо в начале войны господствовало мнение, что с первого января 1915 года немцы начнут умирать с голоду,—эта страна начала голодать гораздо раньше самой Германии.

Я могу говорить тут по собственным впечатлениям. Я помню хорошо, как в Вильне я получил обед лучше того, который в Петербурге и в Москве давали за десять рублей,—за три марки, т.-е. за полтора целковых. Правда, это около фронта, в самой Германии было хуже. Но надо прибавить, что немцы чрезвычайно умело организовали отправку продовольственных посылок с фронта. Солдаты этим путем подкармливали своих родственников; это поддерживало настроение внутри Германии и внушало известные надежды. Совершенно отчаянным было положение других союзников Германии, которые сорганизоваться не умели.

По докладу австрийского генерал-интенданта еще в самом начале осени 17-го года, т.-е. задолго до Октябрьской революции, Австрия могла прокормиться только до февраля—марта 1918 года, а дальше, говорил генерал-интендант, должен наступить настоящий голод, хлеба не будет вовсе. Откуда-нибудь нужно будет достать,—он так прямо и говорил,—новый источник продовольствия. В таком же положении находилась и Турция. Константинополь голодал еще сильнее, нежели Вена. И вот оттуда, от союзников, еще до нашей Октябрьской революции, поднялся вопль, обращенный к германскому правительству и к германскому командованию: или добудьте нам где-то хлеба, или заключите мир, мы больше держаться не можем; при этом Австрия доходила до прямых угроз заключения сепаратного мира, выхода из войны.

Вот что толкало на мир, по крайней мере, с Россией центральные европейские державы. Вот в чем секрет того, что едва мы успели усесться у власти, как немцы сейчас же охотно пошли на переговоры с нами сначала о перемирии, а потом о мире. Но в этом лагере было два течения. Одно течение, это то, которое представляли австрийцы, вообще союзники, и к которому присоединялась значительная часть самой германской буржуазии. Это было течение за настоящий мир с Россией,— настоящий мир, который даст настоящий хлеб, во-первых; а во-вторых, даст настоящий хлопок для германской индустрии, даст настоящего покупателя для германской мануфактуры и т. д. Перед войной один крупный германский экономический деятель сказал одному французскому публицисту такую фразу:

«Мы работаем для вывоза. Если мы перестанем вывозить—мы умрем».

А между тем за время войны вывоз совершенно прекратился. И если военный рынок выручал металлургию и химическую промышленность, то, например, легкую индустрию и текстильную промышленность он выручал очень мало, так что в самой Германии была определенная группа буржуазии, германских капиталистов, которые стояли за мир. Но ей противостояла другая группа,—ото как раз тяжелая индустрии, химическая промышленность и юнкерство, возглавлявшей все. Эта группа хотела не мира с Россией, а разгрома России, и считала, что этот разгром—сравнительно очень легкой дело. Во главе этой группы стоял теперешний германский президент, фельдмаршал Гинденбург, а за ним стоял фон-Людендорф, самый талантливый из германских генералов империалистской войны, а его помощником являлся начальник штаба восточного фронта генерал Гофман.

Последний служит характерным примером того, как не нужно отождествлять военную партию и юнкерскую партию. Гофман не юнкер, а буржуа—он вышел из буржуазной среды; он не фон-Гофман, а просто Гофман — чрезвычайно видная фигура во всей этой милитаристической группировке, которая стояла за разгром России. Отчасти этот круг руководствовался тем, что они видели разложение русского фронта и хотели это использовать. Вот как рисовал дело Людендорф:

«Чтобы воспрепятствовать самим большевикам образовать новый восточный фронт, мы должны были нанести короткий, но сильный удар расположенным против нас русским войскам, который позволил бы нам при этом захватить большое количество военного снаряжения. Дальнейшее развитие операций на востоке не имелось в виду на ближайшее время. На Украине надо было подавлять большевизм и создать там такие условия, чтобы иметь возможность извлекать из нее военные выгоды и вывозить хлеб и сырье. Для этого мы должны были сильно углубиться в страну; другого выхода для нас не оставалось».

Я вам привел этот отрывок потому, что он чрезвычайно важен. Это вся программа Брестского мира, как он был заключен: и короткий удар, и захват Украины и т. д. Но Людендорф миром интересовался меньше всего. Ему нужно было ликвидировать восточный фронт, ликвидировать начисто, что я выразил иными словами: разгромить Россию. Что для этого нужно было?—Нужно было, конечно, воспользоваться, с военной точки зрения, тем разложением русской армии, которое происходило в эти месяцы, происходило стихийно, неудержимо: фронт таял, люди с фронта уходили. Надо было выжидать, пока этот процесс достигнет максимума, и тогда—этот короткий и сильный удар, который сразу заканчивает все. Когда начались переговоры в Бресте, перед нами и вырисовались эти две группы со всей ясностью. Мы совершенно определенно увидели группу «миролюбиво» настроенных германских промышленников, капиталистов, возглавляемых Кюльманом, тогдашним немецким министром иностранных дел, а рядом с ними—группу этих несчастных союзников, которые даже внешним видом производили весьма жалкое впечатление. Самостоятельнее других держались турки, упорно не желавшие, например, даже разговаривать на немецком языке—ради них, когда они участвовали, переговоры велись на традиционном французском. Но уже австрийцы, начиная с их главы, Чернина (австрийского министра иностранных дел), имели вид запуганный и взволнованный—а о болгарах лучше не говорить.

Это была одна группа, которая стояла за мир с нами, желала добиться его возможно скорее. И рядом с этим был генерал Гофман, который ударял кулаком по столу в нужную минуту и всегда ухитрялся найти такой ультиматум, который делал для нас подписание мира невозможным. Ясно было, что человек шел на срыв мира. Его планов мы не знали, но чувствовали, что Гофман хочет сорвать мир, что ему не нужен мир, а что ему нужно что-то другое. Как мы реагировали на все это? Тут нужно коснуться и нашей партийной политики. У нас внушил очень большие, несколько преждевременные, надежды бунт германских моряков осенью 1917 года. Из этого восстания германского флота мы вывели заключение, что Германия в буквальном смысле слова накануне революции,—а она действительно была накануне революции, но, к сожалению, не в буквальном смысле.

Михаил Лазаревич Вельтман (Михаил Павлович Павлович)

Михаил Лазаревич Вельтман (Михаил Павлович Павлович)

Когда я приехал в Петербург к т. Троцкому, отправляясь на Брестские переговоры (меня и тов. Павловича высылали дополнительно, когда Иоффе, Каменев и другие уже были там), первое, чем он меня встретил, был рассказ о будто-бы только-что происшедшем грандиозном восстании у немцев: 30 тысяч солдат взбунтовалось и укрепилось где-то между Гродно и Белостоком, и с фронта сняли несколько дивизий, чтобы ликвидировать восстание. В чем должна быть наша тактика?—Тянуть, пока германская армия окончательно разложится, пока в Берлине вспыхнет восстание рабочих, затем заключить не мир, а братский союз с германским советом народных комиссаров, с Карлом Либкнехтом во главе. Вот какая рисовалась картина.

Ленин однажды, под сердитую руку, назвал эти рассуждения революционной фразой, но, конечно, это было в сердцах сказано: кое-какие основания были для этого. Помимо восстания в германском флоте, нужно учесть тут и движение [«январская стачка» — der Januarstreik], которое произошло в январе в Берлине и Вене,—рабочее движение, которое в Вене дошло до образования Совета рабочих депутатов, а в Берлине картина была такая, что приезжавшие из Германии рассказывали о поваленных вагонах трамвая, из которых были сделаны баррикады, и говорили, что ничего подобного Берлин не видел никогда. Действительная ошибка Троцкого состояла в том, что он думал, что там началось, а на самом деле там только начиналось.

Участники демонстрации за мир 30 января 1918 года возвращаются с неё  на Эгидиенплац в Нюрнберге.

Участники демонстрации за мир 30 января 1918 года возвращаются с неё на Эгидиенплац в Нюрнберге.

Словом, употребляя выражение Плеханова, правда, по другому поводу, можно сказать, что второй месяц беременности приняли за девятый и, благодаря этой ошибке, оказались на одном пути с Людендорфом. Тому нужно было тянуть, пока разложится русский фронт, который, к сожалению, действительно разлагался, и очень быстро, а нам нужно было, чтобы разложился германский фронт, который разлагался гораздо медленнее. Мы это сами видели, когда ехали в Брест. У нас были брошенные окопы, разрушенные землянки и кучи солдат, уходивших с фронта. Нам они встречались на всем чуть не целыми полками,—по тысяче человек сразу, на германской же стороне все было в порядке: часовые на местах, окопы великолепно содержатся, никакого разложения нет. сомнения, что сочувствие к революции уже завладевало и германским солдатом. Тов. Сокольников упоминает, как один немецкий солдат хотел уехать/вместе с русской делегацией.

Германские часовые относились к нам с явной симпатией: позволяли разговаривать с русскими пленными и предостерегали, когда приближался германский офицер. На нашей квартире нас обслуживала немецкая прислуга, и разговоры, которые с нами вели наши германские денщики, действительно, показывали, что в Германии «начинается», ибо ясно было, как они ненавидят свое офицерство и чиновничество, ненавидят кайзера. Они желали нам всяческого успеха и один из них, прощаясь с нами, говорил, что надеется нас увидеть в красном Берлине, в революционном Берлине. Но все это только начиналось и основываться на этом было неосторожно.

Александр Александрович Самойло. Генерал царской, потом Красной армии.

Александр Александрович Самойло. Генерал царской, потом Красной армии.

И вот на этом нашем недоразумении немцы начинают играть. В основе их игры лежало разложение русского фронта, — поэтому нам заключать мир нужно было возможно скорее: ибо 1-го декабря мы имели на фронте больше реальных штыков, чем 1-го января, а 1-го января — больше, чем 1-го февраля, а что к 1-му марта осталось—я и изобразить не могу фронт был почти совершенно пустой. А. А. Самойло, который брал потом Архангельск у белых, а тогда был главою нашей военной миссии в Бресте, говорил мне, что на фронте стояло 2.000 орудий без всякого прикрытия. Нот почему, если правильно указание одного товарища, —он не подкрепляет это никакими документами,—Ленин еще в конце ноября перед фракцией большевиков в Совнаркоме (вы помните, что Совнарком был тогда неоднороден; там были большевики, были и левые эсэры),— перед большевистской фракцией Совнаркома настаивал на немедленном заключении мира. Я повторяю—это никакими документами не закреплено. Но, во всяком случае, если Ленин уже в конце ноября настаивал на заключении мира, как можно скорее, он был совершенно прав, ибо чем раньше мы заключили, бы мир, тем менее он был бы для нас тяжелым.

Опасение и беспокойство, что с этой стороны не все благополучно, у меня появилось при первом моем появлении в Бресте в самом начале декабря. Тот немецкий офицер, который должен был меня и Павловича провожать в Брест, сказал: «а я только что провожал представителя Украины, который тоже ехал в Брест». От представителя Украины уже дурно пахло: мы тогда были в войне с украинским правительством. Одновременно с известием о восстании в германской армии я услыхал от т. Троцкого и другую новость: «вчера мы предъявили ультиматум Раде», сказал он мне. И вот оказалось, что когда я ехал в Брест, в это же время представитель Украинской Рады тоже едет в Брест.

От этого пахло совершенно определенно, но в то время, в декабре, еще партия Кюльмана была достаточно сильна. Нам тогда предлагали самые выгодные условия. Во-первых, воображая, что мы—лицемеры и болтуны, что мы сами не верим ни в какие наши коммунистические фразы,—нам пред‘явили декларацию, наполненную громкими словами о самоопределении народов, свободе морей и тому подобных вещах—самую анти-империалистическую декларацию, какую можно придумать. Когда мы получили эту немецкую декларацию,—мы просто не знали, что думать, что с ними случилось? Потом, на другой день, это объяснилось, потому что на другой день, с типичной грубостью и торопливостью людей, которые действуют в обстановке военного времени и спешат, Кюльман поставил вопрос о ввозе и вывозе, о таможенных условиях и т. д.

Ясно было, что декларация была одной «словесностью», а что суть заключалась в том, чтобы возобновить торговые сношения с Россией, удовлетворить ту группу капиталистов, которая нуждалась в сбыте своей продукции, добыть сырья, хлопка, нефти и пр. В этом было все дело. Но нам нужны были вовсе не фразы—нам нужны были факты. Вы говорите о самоопределении национальностей? Хорошо. Когда же вы очищаете Польшу, Литву, Латвию и прочие территории, которые вы заняли, чтобы живущие на них национальности могли самоопределиться? И тут выступил Гофман. Когда один из членов нашей военной миссии спросил его,, за обедом, как скоро немцы очистят первую зону, и какое пространство они намерены очистить в качестве такой зоны,—обычный военный вопрос,—то на вопрос, какое пространство они очистят, Гофман ответил: «Ни одного миллиметра». Наш военный уполномоченный пришел к нам и передал нам слова Гофмана. Мы, разумеется, как с неба свалились: после всех прекрасных слов, после декларации, разговоров о торговле—что же это значит?

После обеда, рядом со столовой, собралась неофициальная, но, пожалуй, самая важная конференция: Кюльман, Чернин и Гофман, а с другой стороны наша делегация. Мы стали спрашивать,—как это понять? Есть декларация, мы говорим о торговле и о совершенно мирных вещах, а немцы ни одного миллиметра территории не собираются очищать. Гофман об‘яснил: территория будет очищена после окончания общей войны и после заключения общего мира. А когда будет заключен общий мир и окончена война,— никому не известно. Пока же идет война, мы очистить территорий не можем—у нас тут и фабрики военные, и продовольствие мы отсюда получаем. Что же вы хотите, чтобы мы это все бросили? С чисто военной точки зрения, надо сознаться, все это было довольно разумно. Гофман был по своему прав. Тут мы поняли, что мы попали в самую дурацкую ловушку. Что же мы скажем нашим полякам, литовцам,—в нашей делегации они были, хотя и неофициально,—что мы скажем полякам, литовцам, в особенности нашим латышам, вернейшим союзникам, таким энергичным деятелям нашей революции, что мы нм скажем? Что, де, вот мы заключили мир без всякого вашего самоопределения, оставили нас на жертву немцам. Тогда они плюнут нам в лицо и скажут какой же это мир, на что нам нужен такой мир?

Кюльман, а в особенности Чернин, были этим обстоятельством чрезвычайно смущены и, видимо, старались как-то наладить дело, но Гофман, за которым стояло все германское главнокомандование, с его огромным политическим весом, был неумолим и стоял на своем. Разрыв переговоров получился сам собою, безо всяких усилий с нашей стороны Мы сказали, что мы никаких уступок в этом отношении сделать не можем, и с этим вернулись в Петербург.

Затем наступил промежуток. Надо сказать, что мы смотрели на переговоры в Бресте, как на переговоры предварительные и настаивали, чтобы окончательные переговоры велись на нейтральной территории Мы предлагали Стокгольм. Из дневника Чернина видно, до какой степени это предложение о Стокгольме было неприятно нашим противникам:

«Перенесение конференции в Стокгольм было бы для нас концом всего, потому что оно лишило бы нас возможности держать большевиков всего мира вдалеке от нее. Таким образом, стало бы неизбежно именно го, чему мы с самого начала и изо всех сил старались воспрепятствовать: поводья оказались бы вырванными из наших рук, и верховодство делами перешло бы к этим элементам. Теперь нужно выждать, что принесет завтрашний день: или победу, или окончательный разрыв переговоров».

Граф О́ттокар Те́обальд О́тто Мари́я Че́рнин фон унд цу Ху́дениц

Граф О́ттокар Те́обальд О́тто Мари́я Че́рнин фон унд цу Ху́дениц

Таким образом, совершенно ясно, что мы очень метко выбрали, с точки зрения дипломатической игры, Стокгольм, как базу для переговоров, где мы могли бы надавить в сторону революции и против империализма. Первая наша неудача заключалась в том, что на Стокгольме нам настоять не удалось. Как только прошел срок, который мы назначили для перерыва, в Петербург пришла телеграмма, спрашивающая, когда мы приезжаем в Брест. Мы совсем не хотели выезжать в Брест и поэтому мы долго обсуждали вопрос, ехать нам в Брест или нет. Я привожу это, как факт. Я не берусь этого оценивать, сделали мы ошибку или нет, что поехали вторично в Брест, но я не могу не прочесть отрывка, рисующего настроение наших противников перед возобновлением брестских переговоров. Вот как рисует его в своем дневнике Чернин.

«Настроение как у нас, так и у германцев, весьма подавленное. Нет сомнения, что если русские решительно прервут переговоры, положение станет весьма тягостным. Единственный выход из положения заключается в быстрых и энергичных переговорах с украинской депутацией, и мы поэтому приступили к делу в тот же день. Итак, у нас есть надежда, что мы придем к желанному результату, по крайней мере, в этих переговорах.

«Вечером после ужина пришла телеграмма из Петербурга, сообщающая о предстоящем прибытии делегации имеете с министром иностранных дел Троцким. Было занимательно наблюдать, с каким восторгом это известие было встречено немцами; лишь внезапное и бурное веселье, охватившее всех, показало, какой над ними висел гнет, как сильно было опасение, что русские не вернутся. Нет сомнения, что это знаменует собою большой успех, и у нас у всех чувство, что сейчас мир фактически на пути к осуществлению».

Я не знаю, повторяю, можно ли было поступить иначе или нет. Это всецело зависело от положения нашего фронта. Конечно, если бы мы не поехали, а у нас на фронте оказалось, бы, что драться совершенно некому, то это, действительно, была бы только фраза и пустая угроза. Для этого нам нужно было очень точно знать положение вещей на нашем фронте в то время, в конце декабря 1917 г. и в начале января 1918 г. Я прочитал этот отрывок, для того, чтобы показать, до какой степени важна была наша первая неудача, что мы отказались от Стокгольма и поехали в Брест. Это отразилось сразу и чисто внешним образом. Когда мы в первый раз были в Бресте в декабре, нас принимали с необычайной внешней предупредительностью и наш «хозяин», главнокомандующий восточного германского фронта, принц Леопольд Баварский, бывший друг Александра II, говорил о «могущественной русской республике» таким тоном, как будто он действительно имел дело с могущественной державой, могущей разговаривать с Германией на равной ноге.

А о тов. Каменеве Леопольд не без почтительности осведомлялся, правда ли, что это зять «самого» тов. Троцкого? Для него этот факт, что Каменев—зять Троцкого, играл большую роль. Это была главная фигура. Теперь в январе в Брест приехал не зять Троцкого, а сам Троцкий, но тем не менее прием был холоднее, по крайней мере, на 20 градусов; на нас совсем не обращали внимания, с нами почти не разговаривали. Что-то явно переменилось. Что переменилось ото можно было видеть воочию. Там сидел не один украинец, а сидела целая украинская делегация. Эти петлюровцы (хотя тогда еще Петлюры не было, но их приходится называть петлюровцами), эта петлюровская делегация была совершенно серенькая, но, гем не менее, она была явным образом в центре внимания немцев, с ней велись все переговоры.

При помощи нее немцы надеялись получить легальный титул на ограбление России. А с нами они просто тянули. Отлично, рассуждали они,—мы тянем, а русский фронт тем временем разлагается. Мы фактически прервали переговоры с немцами, и нас чрезвычайно мало тревожили. Я, помню, вел очень гигиенический образ жизни, гулял целыми часами в окрестностях Бреста. Словом, это были чрезвычайно своеобразные и грустные каникулы. Чтобы подействовать на наше настроение, Гофман и Ко не с теснились прибегать к довольно грубым эффектам. В один прекрасный день мы были разбужены ураганным огнем, как нам показалось. Что это такое? Говорят, артиллерия стреляет Настроение у всех нервное, напряженное. Что же это, военные действия что ли открываются? Потом я во время своих прогулок набрел на секрет этого эффекта. Оказывается, что на одном островке реки Буга немецкие солдаты упражнялись в бросании ручных гранат. Можно, вероятно, было бросать и не начиненные гранаты или гранаты, не производящие такого грохота. Это был явный немецкий трюк, рас читанный на то, чтобы подергать наши нервы.

Наконец, когда мир с Украиной был подписан (надо сказать, что Украинская Рада тогда владычествовала только над одним уездом Волынской губернии), нам немедленно был предъявлен ультиматум—которого с нетерпением ждал Людендорф. Мирная партия, с Кюльманом во главе, и в эту минуту шла на максимальные уступки. Нам, например, предлагали в «сопользование» все гавани Балтийского моря—Ригу, Либаву и Виндаву. Мы могли там построить свои склады для товаров и везти потом эти товары прямо в Россию без таможенного досмотра и т. д. Это была крупная и для нас выгодная уступка. Вы знаете, что потом за доступ к Ревельскому порту (а о нем тогда и спору не было, Эстония еще была прочно в наших руках) нам пришлось заплатить библиотекой Юрьевского Университета; получить доступ в Ригу стоило тоже порядочных расходов, а огда это предлагалось даром. Но подписать империалистический мир и на этих условиях мы не могли, так что все эти предложения ни к чему не привели, и мы, в, конце-концов, согласно директиве, данной Ц. К., оставили немцам заявление, где излагали, что войну прекращаем, армию демобилизуем, но мпериалистского договора с Германией не подписываем.

Тогда нам рисовалось, что мы сделали какой-то необычайно красивый жест, что из этого что-то выйдет. В значительной степени нас вводили в заблуждение и выступления германской «миролюбивой» партии, с Кюльманом во главе. На наш вопрос, не нападет ли Германия после этой декларации на нас, следовал гордый ответ: «Мы не разбойники». Кригге, глава немецкой экономической делегации, приходил к т. Иоффе, вел с ним переговоры насчет будущего плана торговых сношений и т. д. Первое неприятное ощущение мы испытали, когда мы, по приезде в Петербург, узнали, что Мирбах—глава германской делегации по обмену пленных—получил приказание экстренно выехать из Петербурга и уехать в Германию. От этого пахло дурно. А через несколько дней Германия предъявила ультиматум, не дожидаясь ответа, начала военные действия. Немцы захватили Двинск, Псков. Это тот короткий и сильный удар, о котором говорит в своих мемуарах Людендорф. Война кончается, но не так, как хотелось нам и даже не так, как хотелось мирно настроенной партии в Германии, а так, как хотелось военной партии. Все те две тысячи орудий, которые оставались без прикрытия, достались в руки немцев. Этих военных припасов было такое огромное количество, что немцы их использовать не успели, и после германской революции значительная часть их попала снова в наши руки.

Так или иначе, мир мы должны были заключить. Ленин был совершенно прав, но мы заключили мир во много раз шее тяжелый, чем могли бы заключить до того. Сейчас положение было такое, что граница подошла к самой столице, тогдашнему Петербургу, столицу пришлось переносить в Москву и т. д. Словом, наше стратегическое положение чрезвычайно ухудшилось. Так вышли мы из войны, вышли, как видите, благодаря в значительной степени нашей дипломатической неопытности, хуже, чем могли бы выйти. Мы вышли из войны с Германией, но не вышли из войны вообще, потому что вслед за этой войной началась в разных формах интервенция. О ней—в следующий раз.

Об авторе Редактор